Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Берег 2018, 63

Ничего с вашим дедом больше не случится

Рассказ

 

Я впервые в Москве с нашего отъезда в июне 1972 года; центр города я не помню, приходится спрашивать у прохожих, как пройти. Иду по Кузнецкому мосту к дому 22, штаб-квартире или приёмной ФСБ, где хранятся дела т.н. политических заключенных. «Дела политических» означает папки с делами врагов народа, включающих и научных врагов, и врагов-художников, и врагов-писателей, и религиозных врагов. Удобное слово «враг», т.е. враг народа, осталось с советских времен; и, хотя в ранний постсоветский период термин «враг народа» был заменен «жертвой террора», это новое словосочетание как-то не прижилось. Кузнецкий мост, оказывается, огромный базар, со множеством киосков, продающих все, от сигарет до шоколада, сока и книг. Преобладают, в основном, сигареты и сок. Моё внимание привлекают шоколадные плитки в ярких обертках: не потому что я соскучилась по ярким обёрткам в Америке, а потому что шоколадные плитки моего детства были обернуты гораздо менее привлекательно, и мне трудно поверить, что теперь в стране моего детства существуют такие яркие обертки. Хотя мне ужасно хочется пить, я не подхожу ни к одному киоску, так как настроена я очень серьезно, можно даже сказать, торжественно, ведь с каждым шагом я приближаюсь к решению более, чем полувековой загадки, которую я, а до меня – мои мама и бабушка, так долго пытались решить. Слово «загадка» вряд ли уместно, это слово – явное преуменьшение, но я сейчас нахожусь в стране, где и преуменьшение, и преувеличение – такая же часть жизни, как эти ларьки, и называть причиненное моей семье более уместными словами, такими, как, например, «преступление» или «зло», было бы равнозначно возвышению моей семьи над миллионами других, чьи деды были такими же жертвами террора, как и мой дед. И хотя с момента распада Советского Союза многое изменилось, коллективное самосознание по-прежнему стоит над личностью и поэтому не положено ставить своё собственное маленькое «я» над коллективом, точно так же, как не положено ставить память о собственном деде над миллионами таких же расстрелянных дедов.

Открываю тяжелую дверь, вхожу в дом 22 Кузнецкого Моста. Передо мной два охранника, оба вооружены, оба в форме. Меня они не замечают просто потому, что им лень повернуть голову и направить свой взгляд на что-либо или кого-либо в частности. Им скучно. Так скучно, что их скуку можно чуть ли не руками потрогать. Я хорошо знакома со скукой, с непреодолимой скукой работ в офисах, школах, университетах, на которые я потратила свою юность в Америке. Мне жаль этих юнцов, завернутых, как луковицы, в многослойные формы и обремененных ненужным оружием, как оловянные солдатики, в которые они, как большинство мальчишек, наверно, играли в детстве. Ненужная жалость, как всегда, одолевает меня, и я слышу, как мой голос становится идиотически мягким – голос неуместного сострадания к этим вооруженным юнцам, тонкий, извиняющийся, безоружный.

– Я пришла получить дело моего деда, он был расстрелян в 1937 году.

Охранники медленно, как бы нехотя просыпаются. Смотрят друг на друга. Не на меня, а друг на друга, как будто это один из них заговорил. Проходит более полуминуты, прежде чем один из них сонно указывает на деревянную дверь слева от меня.

Возможно, мое ожидание того, что находится за этой дверью, превращает её в самую тяжелую на вид из всех виденных мной дверей. В самую неподатливую дверь, самую грозную. Я сгибаю пальцы, как обычно для стука. Стучу. За дверью слышится какой-то странный звук, то ли полукашель, то ли полузевок, который я, за неимением лучших вариантов, интерпретирую как разрешение на вход.

Комната, в которую я захожу, сначала кажется мне слишком большой. Огромные окна. Большой стол справа от окна. Лампа на столе. С лампы свисает цепочка, на цепочке крест. Крест покачивается туда – сюда, туда – сюда под абажуром. За столом сидит человек со скучающим выражением, и это скука на его лице мне напоминает охранников в холле. Как и охранники, он меня не замечает или делает вид, что не замечает. Я пересекаю комнату и останавливаюсь перед его столом.

– Борис Акимович Штернберг.

Я столько раз репетировала эту сцену, что мне кажется, что я говорю по заранее выученному сценарию.

– Мой дед был расстрелян в 1937 году. Я пришла посмотреть его досье.

– Дед, значит, – говорит он с подчеркнутым равнодушием. – Зачем вам, девушка, знать дела столь давних лет?

– Я приехала из Америки, – говорю я, надеясь, что это заставит его переключиться с бессмысленной болтовни на цель моего прихода. – Через четыре дня возвращаюсь в Нью-Йорк, так что времени у меня мало...

При упоминании Америки с его лица мгновенно исчезает скука, будто её там и не было.

– Америка? Что же такая хорошая девушка, как вы, делает в Америке?

– Просто живу?

Не знаю, почему мой голос идёт вверх в конце фразы, будто я задаю вопрос, а не отвечаю на него. Как будто я одна из тех американок, которые произносят каждое предложение с вопросительной интонацией.

– А-а!

Oн раздраженно улыбается.

– Вы там живете!

Пауза. Он крутит в руках цепочку с крестом. Закручивает её вокруг лампы.

– Ну, и как вам нравится там жить, в этой Америке?

– Ответ на этот вопрос занял бы слишком много времени.

– Почему 'слишком много'? Нравится или не нравится. Коротко и ясно.

– Извините, но я пришла сюда не для того, чтобы говорить об Америке, а для того чтобы получить дело об убийстве моего деда.

– «Убийство», говорите? Нет-нет, это слово совсем не подходит. Это слово означает что-то совсем другое. Да уж разве вы и не знаете?

Я вижу на его столе небольшую бумажную табличку: «Полковник Барабанов, Олег Иванович». Барабанов устраивается в кресле поудобнее, складывает руки на груди.

– Если дед был расстрелян, значит, было за что, – говорит он с глубокомысленным выражением лица.

– Мой дед был преданным коммунистом, – говорю я.

– Тогда все были преданными коммунистами.

– Он был главой московского водоснабжения.

Ему трудно парировать это похожим «Тогда все были главами московского водоснабжения», хотя меня не удивило бы, если бы он попытался таким образом направить наш разговор в типичное русло типичных русских разговоров, которые обычно кончаются ничем. Поэтому Барабанов делает вид, что не слышит моих слов.

– Вот я и говорю, тогда все были преданными коммунистами, а теперь, – он снова крутит цепочку с крестиком, – теперь все преданные капиталисты. И он добавляет, суживая глаза: – Если вы действительно из Америки.

– Хотите посмотреть мой паспорт?

– Я не визовый отдел российского консульства. Я полковник ФСБ. В мои обязанности не входит проверять паспорта. Проверка паспортов – это, честно говоря, женская работа, а я на женщину, кажется, не похож.

Барабанов откидывается на спинку кресла и так расправляeт свои мужественные плечи, что кажется, будто на нём пиджак скрипит. Затем он берет в руки толстую тетрадь и ручку и велит мне повторить имя моего дедушки. Теперь, говорит Барабанов, нужны год и место рождения. Сообщаю год и место. Не поднимая глаз с тетради, Барабанов берёт трубку, набирает номер, говорит: «Анечка, у нас тут еще один искатель прошлого. Искательница, вернее. Штернберг, Борис Акимович.  Место рождения – Луцк. Год рождения...»

Он вешает трубку.

– Так расскажите мне про Америку.

– Что именно рассказать вам про Америку?

– Какая у вас там машина?

– У меня нет машины.

Я раздумываю, что ещё рассказать ему про Америку-страну машин, но как раз в этот момент у него на столе звонит телефон. Анечка сообщает, что нашла список с делом Штернберга.

Барабанов слушает, кивает, записывает какие-то цифры, поглаживает телефон так нежно, будто Анечку ласкает.

Повесив трубку, потягивается в кресле, смотрит мимо меня.

– 768947Р. Это номер дела. «Р» значит реабилитированный. Хороший, значит, был дед.

– Я всегда знала, что он был хороший.

– Приходите через четыре дня.

– Но через четыре дня я улетаю.

– Улетаете, так улетаете. Ничего с вашим дедом больше тут не случится.

Версия для печати