Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Берег 2018, 62

Сны Пигмалиона

Стихи

Документ без названия

 

Восточный калейдоскоп

памяти Наташи

1

В этом городе ранних смертей
взгляды режут острее, чем бритвы.
Здесь больных навещает детей
неприкаянный ангел молитвы.

И такая большая луна
спит в потоке сияющей пыли,
что на время короткого сна
птицы в гнездах дверей не закрыли.

 

2

Листья осени падают ниц.
Сны черны, как летучие мыши.
С неба стаи кочующих птиц
пух роняют на плоские крыши.

Свет в разрушенном доме горит,
маргаритки цветут у порога,
а уснувшая плоть говорит,
как пророк, отвергающий Бога.

 

3

Пробудись же, красавица, встань,
посмотри, как на шелковом свитке
птица Феникс и птица Луань,
тихо плача, промокли до нитки.

Как влюбленный с синицей в руке
ждет во сне журавля до рассвета,
как колеблется в мелкой реке
мир в одежде зеленого цвета.

 

4

Плачет липкой смолою сосна.
Сад, как окна в апреле, распахнут.
Кровью пламенной в мякоти сна
халкидонские лилии пахнут.

Узнают и крестьянин, и царь
час свой смертный по свету и звуку…
Ангел держит зажженный фонарь
и больного ребенка за руку.

 

5

Чтоб проращивать сон, как зерно,
отклонившись от избранной темы,
мы настаивать будем вино
на сухих лепестках хризантемы.

В день девятый девятой луны
выпьем чашу, смятение пряча, –
словно звук от задетой струны
чем-то жалобней детского плача.

 

6

Лист ольхи пожелтел и иссох,
кровь горячая высохла в жилах.
В государстве зыбучих песков
только ивы растут на могилах.

В узкой речке сияющий линь
ловит свет ускользающий лунный.
Ах, настрой свой нефритовый Цинь,
свой нефритовый Цинь семиструнный!

 

7

Изгибается речка змеей.
Слезы призрачной смерти пролей ты,
чтобы были слышны под землей
плач и звуки бамбуковой флейты.
Узы плоти развяжет Господь.
Кто же будет в заоблачном прахе
плакать, сорные травы полоть
и гадать на спине черепахи?

 

8

Город спит на песчаных холмах,
и сиянье вокруг, запустенье –
словно крыльев невидимый взмах
и бамбуковых ангелов пенье.
Освещает волшебный фонарь
жизнь и смерть небогатую нашу,
и летящую в небе Фамарь,
Руфь, Сусанну, Галину, Наташу…

 

***
Спаси, сохрани и помилуй меня
от черной земли, от лихого огня,
еще – от недоброго глаза,
Ты знаешь, я снова живу на Тверской,
там место открыто для пыли мирской,
и всюду она как зараза, –

лежит на предметах тончайшим пушком,
и мелкий паук с серебристым брюшком
ползет по пустому комоду.
А Волга беременной снится Оке,
и женщина с веткой омелы в руке
заходит в прозрачную воду.

И тело ее от любви не болит,
ее настоящее имя – Лилит,
она опускает ресницы,
и чувствует ужас подземных толчков
подземная школа для птиц и сверчков,
чьи крылья мелькают, как спицы.

Ты в воду заходишь и чувствуешь вдруг:
вращается рыб заколдованный круг,
и машут они плавниками,
и Лулл, чтоб не съела его пустота,
огромный язык достает изо рта
своими сухими руками.

Мы будем пространство делить пополам –
ты, вечный паломник по женским телам,
я, Богом зажатая в клещи.
Когда-то Нерону сказал Эпиктет:
«Нас мучит не вещь, не безмолвный предмет,
а лишь представленье о вещи».

А что Эпиктету ответил Нерон,
я, право, не знаю, и с разных сторон
с надеждой, тоскою и страхом,
покорные времени вещи глядят,
с пространством враждуют, друг другу вредят,
питаются пылью и прахом.

В земле по колено стоят города,
но их окружает лишь пыль и вода,
где тонет сухая омела.
И вновь, на свидание к Богу спеша,
подобная ветру, несется душа
по мертвой поверхности тела.

 

Разрозненные двустишия

1

Что говорить? Ведь прощаться, проститься, расстаться
легче, чем кажется нам, молодым. Может статься,

мы пересмотрим подобные взгляды, старея.
В пыльном комоде бутылок стоит батарея.

Завтра, мой друг, Веронике, Марии и Марфе
будешь играть на такой ослепительной арфе,

что и сегодня по улице пыльной и узкой,
мой музыкант, ты идешь в магазин за закуской.

Прошлое с будущим связаны лишь настоящим.
Как из болота, друг друга за волосы тащим,

чтобы заставить узлом изнывающей плоти
сдавленный звук, погибающий в общем болоте,

вновь зазвучать в первозданной своей чистоте.
Но, дорогой, времена наступают не те.

 

2

Зренье и слух зачастую вредят осязанью.
В узком дворе чешую очищаем сазанью.

Это занятье похоже на сон морфиниста.
А чешуя разноцветна и крупнозерниста.

Рыбы не лгут. При отсутствии средств надлежащих –
связочных слов, и сказуемых, и подлежащих –

трудно солгать. Руководствуясь выбранной ролью,
ты расстаешься не с влажной чешуйчатой болью,

а с человеком, который тебе не знаком.
Душу очисть телефонным последним звонком.

Ветер расхаживал вдоль нежилого квартала,
солнце садилось, а солнце другое вставало,

рыбью чешуйку держа на усталой спине,
шел муравей по огромной кирпичной стене.

 

3

В центре белых небес распадается дождь по иголкам,
человеческий лес застывает в молчанье недолгом,

жизнь держа на весу, это ты в два часа пополудни
в этом тихом лесу заиграешь на маленькой лютне.

Ты не молод уже, но еще недостаточно стар
для того, чтоб понять: нас погубит ритмический дар.

Вдруг да явится ангел, как школьник на взрослый сеанс,
с легким трепетом крыл ты случайно войдешь в резонанс,

и, оставив ладью дорогой колыбели двуспальной,
скажешь жизни «адью» – и проснешься в купели хрустальной.

Как бы ни было там, жизнь сама по себе колоритна,
даже если грозит нарушеньем сердечного ритма,

даже если игра есть ее сокровенная суть…
Нам прощаться пора . . . . . . . . . . . . . . . . .

 

4

Этот поезд идет по глухой муравьиной стране,
только двери скрипят и окно в деревянной броне.

Это поезд идет муравьиный – один к одному
муравей с муравьем превращают страданье в вину.

Муравей-паровоз от любви непосилен и стар,
он устал из ноздрей выпускать накопившийся пар.

но влечет его сила, которой названия нет,
и в глазах муравья отражен ослепительный свет.

Вот и город высокий – он вырос на нашей крови,
там из окон огромных в глаза мне глядят муравьи.

И сквозь веки прозрачные смотрит моя слепота,
как ползет муравей по извилистой линии рта…

 

***
На усталой коже оставив метку,
что во сне похожа на букву йот,
покидает птица грудную клетку
и всю ночь в прозрачной листве поет.

Воздух тонок ночью, как шелк японский,
под окном каштан отцветает конский,
и горят его восковые свечи,
как прямое слово предсмертной речи.

От огня и жара, сухого пыла
в узком горле плавится алфавит.
Я забыла все, что со мною было,
и в листве поет, точно царь Давид,

соловей, возносящий молитвы Богу, –
то забытую он пропоет эклогу,
то в беспамятстве свищет свои псалмы.
Рыб горбаты спины. Земли холмы

расцветают ночью травой узорной.
Мокнут сети ловчие. Спит ловец,
и пастух, бредущий травою горной,
ищет стадо заблудших своих овец.

Я уже не плачу и не тоскую,
наудачу славлю звезду морскую,
твоего убежища свет туманный,
где мой сон скитается безымянный.

А в своем отечестве, на границе
безымянной правды и старой лжи,
как слова на белой пустой странице,
в равнодушном небе снуют стрижи.

 

***
Разбилось на куски все то, что было цело, –
и мир вокруг стоит, молчание храня.
Мне не узнать уже, какая птица пела
под куполом ветвей при резком свете дня.

В гнезде птенец пищит, а в небе Ангел плачет,
за сенью облаков светила не видны.
Вернулся в грешный мир Господь – а это значит,
что мне не отмолить уже своей вины.

Голгофы склон зарос кустарником колючим –
так кости мертвецов вновь обретают плоть.
Как быстро рухнул мир, где мы друг друга мучим!
Как ярко вспыхнул свет! Как милостив Господь!

 

***
Я музыки твоей не подберу –
Озябли пальцы и устали губы.
Но на горе, в серебряном бору,
Где дует ветер в ангельские трубы,
Где корабельных сосен чешуя
И оспа ряби на речной излуке,
Во сне печальном раздвигаю я
Ореховые заросли разлуки.

Большие крылья времени крепки,
И жизнь летит, его полету вторя,
Но волн осколки, влаги черепки
Сухой горой лежат на месте моря.

И плоть, питаясь жизнью даровой,
Еще плотнее окружает душу,
И краб огромный, выползший на сушу,
спит, как орех с разбитой головой.

 

***
Я, услышав крыльев трепет,
веки разомкну.
Человек из глины лепит
для себя жену.

Перед сном он пьёт таблетки,
смотрит на табло,
а в грудной томится клетке
лишнее ребро.

Мышья норка, хлеба корка,
розы на окне...
Знаю я, кто будет горько
плакать обо мне.

В белой блузке из нейлона,
в юбке из парчи
я, как сон Пигмалиона,
растворюсь в ночи.

 

Поэт

1

Узник, забытый всеми,
не ждёт свиданья,
но превращает время
в предмет страданья.

В клетке, читая сонник,
томится пленник.
Вновь зацветают донник
и подмаренник,

густо-зелёный шпорник,
чабрец, душица...
Знаешь ли ты, затворник,
на что решиться?

Тело твоё, как воду,
прольют на сушу,
выпустят на свободу
живую душу.

Будешь не заключённым –
царём, эмиром,
будешь в костюме чёрном
парить над миром.

Ты – не последний грешник,
не богохульник –
скажешь: созрел орешник,
зацвёл багульник...

 

2

Жизнь освобождается от груза,
выучив страдания азы,
и опять летит к поэту муза
в виде легкокрылой стрекозы.

Ивы спят, загадочны, как инки,
как ацтеки, дремлют тополя...
Сядет стрекоза на лист кувшинки –
и возьмёт кукушка ноту «ля».

Хор лягушек, чтобы не фальшивить.
остудил в воде ненужный пыл.
Не спугни сегодня музу – ты ведь
стрекозу, как и меня, забыл.

 

***
Что ж ты пригорюнился,
дурачок?
Ты поймай мелодию
на крючок,

ты её, голубушку,
зацепи,
а потом держи её
на цепи.

На цепи мелодия
не страшна, –
ведь у покупателя
пуста мошна:

он, поэт и праведник,
стал левшой
с непонятной музыкой
за душой…

Ты забудь о прошлом,
спокойно спи,
Но держи мелодию
на цепи –

пусть она, как солнце,
идёт в зенит,
но при этом цепью
своей звенит!

 

Версия для печати