Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Берег 2017, 56

Вы в порядке, сэр?

Повесть

 

1.

Он сидел за столом в большой комнате с эркерными окнами. Напротив, в глубоком кожаном кресле, расположилась жена, она рисовала в альбоме, сливаясь со своей нишей, и практически была незаметной. Время от времени она протягивала руку с кисточкой к стакану, который стоял тут же, на низком столике. Когда вода в стакане стала бурой, она поднялась, взяла стакан и обратным концом деревянной кисточки задумчиво потерла висок. Одета она была в шерстяное сиреневое платье, и на шее у нее был бледно-оранжевый шарф. Так она постояла, словно собираясь сказать что-то. Ему не хотелось говорить. Он думал о том, как побыстрее уйти из дома. Выйдя на кухню и вернувшись с чистой водой и все с той же чуть болезненной улыбкой на лице, она снова опустилась в кресло и стала рисовать.

– Лулу, задерни, пожалуйста, занавеси! Умираю от головной боли! – раздался ее голос через пару минут.

От занавесок пахло пылью, сигаретами и анисовым дезодорантом, которым он опрыскивал дом. Он вынес пепельницу, которую нашел на подоконнике, – она была полной. Курила жена только изредка, когда собирались гости, но курила много и забывала выбросить пепел. Сам Виктор давно бросил и не выносил запаха старого дыма, особенно на следующий день.

– Дует и дует, – сказала она, качая головой. – От этого бедной Але так плохо, наверное? Да, Лулу? Господи, кто бы знал, как я ненавижу ветер!

Что-то происходило с ним, жалобная интонация раздражала Виктора.

– Почему ты не примешь таблетку?

– Уже принимала.

– Прими вторую, – сказал он резко.

– Нет, лучше чаю.

В паузе, во время которой она продолжала водить кистью по бумаге, он еще раз взглянул на нее и покачал головой. Ему было немного стыдно и хотелось побыстрее избавиться от этого чувства.

– Когда дорисуешь, иди и ложись. Чего сидеть с мигренью? – сказал он мягче.

Она потерла висок и поправила волосы. Они были светло-каштановые, на концах немного вились, лоб закрывала челка. Раньше челки не было. Раньше волосы были темнее.

Когда с ним начались эти застывания? Из них он выкарабкивался с трудом. Когда Дима был крошечный и он с ним гулял, он был здоров и весел. Про сына он хорошо помнил. Утром Виктор отвез мальчика в гости к школьному приятелю, вечером должен был забрать. Сын жил своей жизнью.

За то время, пока он стоял у окна, зажегся первый фонарь; сначала свет в нем был сиреневым, но быстро сменился на серый. Виктор наблюдал это, стоя за шторой. Черная, свежезаасфальтированная дорога отражала ярко-синее небо, по дороге бежали быстрые белые тени, это плыли облака. Вечерело. Можно было выйти из укрытия, нужно было отпроситься, ему хотелось выпить и поговорить с мужчиной. Он снова понюхал штору, настороженно взглянул, не заметила ли она, как он морщится. Но она продолжала рисовать и говорить о себе в третьем лице:

– Аля страшно переживает. Горецкие переезжают в Нью-Йорк. Ужасно, да?

Не поднимая головы, но инстинктивно женским чутьем угадывая его местоположение, она повела рукой с влажной кистью, и капля краски сорвалась на пол.

– Просто ужасно! – повторила она, не видя капли, и, поместив кисть в стакан с водой, наконец повернулась к нему:

– Уже в сентябре, представляешь?

– Что же ужасного в том, что Горецкие переезжают в Нью-Йорк? – спросил он, снова раздражаясь.

Она промакнула кисточку о салфетку и подула на волоски:

– То, что они будут так далеко! Так ты сделаешь мне чаю, Лулу?

Он набрал полный чайник, поставил его на плиту и сел за кухонный стол. Ему нужно было сосредоточиться, он был в шоке. Не привиделось ли все это ему в послеобеденный час, когда голова соображает плохо? Это была его жена, и это было их уютное семейное гнездо, в котором они жили уже не первый год, никогда не ссорились, и, по идее, это должно было называться счастливой семейной жизнью. Вот он сидел за столом, счастливый муж, писатель божьей милостью. Жена его Алевтина, Аля, была известной художницей. Он должен был радоваться своему положению в физическом мире. Присутствовать. Садиться с ней за обеденный стол. Перед сном гладить ей спину, чтобы у нее успокоились нервы. Он терпеть не мог гладить ей спину. «А теперь выше, Лулу! Как у меня ноет под правой лопаткой!» И почему она называет его этой собачьей кличкой? Почему говорит с ним, как с подружкой? Неужели она не догадывается, что для мужчины это оскорбительно?

Если бы ему сказали, что он смертельно болен и через два года умрет, он бы, наверное, притерпелся. Но он был здоров и еще достаточно молод. Она была на три года старше, но относилась к той породе женщин, которые, хотя и скрипят, но, когда надо, резвы, как кошки. Его оторвал от мыслей свист закипевшего чайника. Он быстро повернул крантик и растерянно уставился на чайник, крышечка которого продолжала подпрыгивать. Так он просидел минуты две, рассматривая свое отражение на выпуклой металлической поверхности и, как мальчишка, корча рожи.

– Лулу, ты где?

– Сейчас, сейчас!

Он с тоской поглядел в дверной проем.

Она не могла пить крепкий чай: тогда она всю ночь не будет спать. Он бросил в чайничек щепоть заварки, налил кипяток. Выждав несколько секунд и дав заварке осесть, слил первую воду и снова залил чайничек кипятком, положил три ложки сахару и два кубика льда. Теперь чай был такой, какой она любила – бледный и сладкий. Она по-прежнему сидела в позе свернувшейся ящерки, только теперь у нее на коленях лежал настенный календарь. Палец с коротко остриженным ногтем остановился посреди пустой календарной клетки:

– Чад спрашивал, можем ли мы в конце августа?

Эта привычка не договаривать предложения до конца тоже раздражала его:

– Можем – что? – с угрозой спросил он.

Она услышала ноту раздражения в голосе, но, отнеся это на счет его нежелания ехать, принялась уговаривать:

– Прошу тебя, а? Лулу, мы никогда никуда не ездим вместе! А потом – Дима! Ему это важно, чтобы мы вместе проводили время! Его как раз привезут из лагеря! А?

Она взглянула на него, стоящего рядом с чашкой в руках.

– Лулу, ты что такой тихий? Что-то случилось?

– Ничего не случилось. Про что ты говоришь? А.... К Чадам... На дачу?

– Ну да, на остров! И Леон тоже поедет!

Он опустил чашку рядом со стаканчиком для кистей. Из груди его вырвался тихий стон:

– Леон?

– Они его пригласили, не я! – пылко напомнила жена. – Неудобно не брать, мы ему стольким обязаны! И он все-таки такой хороший человек!

Не единожды он пытался растолковать ей, что ее «хорошие люди» – это обычно невыносимо банальные, поедающие его время вампиры. Зачем она опять навязывает ему компанию Леона?

Она прочла все это в его взгляде:

– Лулу, – жалобно воскликнула она, – давай не будем ссориться из-за ерунды! Во-первых, когда это еще будет, во-вторых, ну, если хочешь, я скажу Леону, что поездка отменяется.

– Не надо! Нехорошо лгать. Особенно по таким пустякам.  Действительно, чего я на него напустился... Пусть себе едет!

– Так значит – да! Как я рада, Лулу!

Она снова принялась рисовать. По ошибке обмакнув кисточку в стакан с чаем, долго рассматривала ее, не понимая, что произошло, потом тоже поднялась и пошла в кухню, откуда послышался шум льющейся воды. Когда шум затих, какая-то звонкая капля продолжала звенеть в пагоде посуды.

Составлять посуду в моечную машину было его обязанностью. Как все счастливые супруги, они исполняли ритуалы год за годом. Недавно все стало трудно.

– Я уберу со стола и пойду?

– Ты куда, Лулу? Разве мы не проведем вечер вместе?

– Всего лишь к Сэму, надо его навестить, ведь отец у него болеет…

– Хорошо, хорошо! Я просто хотела спросить, сможешь ли ты забрать Диму. Может, мне туда позвонить, чтоб его завезли?

– Если не трудно, позвони!

Она кивнула.

– Я могу поставить посуду сама, но не пей там много, а?

Он пробормотал: «Да, да», - и стал обуваться.

Последние напутствия. Он открыл дверь и поспешно закрыл ее, чтобы ветер, который, действительно, разыгрался вовсю, не сдул бумаги. Неразобранная почта и невскрытые конверты со счетами лежали стопками на тумбочке, каждый раз напоминая о том, что денег у них нет. Виктору хотелось быстрее уйти, он сбежал с крыльца, но, как ни торопился, шел медленно, словно человек, вставший на обратный эскалатор. Это было неправильно, что он с его вольным характером попался в лапы женщины, которая была не в его вкусе. Ему всегда нравились спокойные, с теплыми грудными голосами брюнетки... Его вторая половина была совсем не такой. Она была робкой, с вечно холодными ладонями и ступнями женщиной. Он подумал о Сване... Что ж, он был, как Сван... Вот так же он однажды очнулся среди чужой гостиной при свете свечей. Внутреннее сравнение с любимым персонажем придало Виктору сил, и он зашагал быстрее.

 

Виктор любил природу в ансамбле города. Асфальт был теплым. За поворотом глаз его приметил, что еще недавно однообразная зеленая масса за полоской соседского забора выстрелила тремя белыми розами, которые светились на фоне угасающего неба. Он понюхал цветы, и память ожила от запаха. Весной девяносто пятого года Виктора после первого же интервью взяли преподавателем в артистическую колонию. У него была к тому времени небольшая книга рассказов, вышедшая в чудесном издательстве, которое к тому времени, правда, прогорело, но репутация сохранилась. Помогли и две рецензии от бывших профессоров. Преподавать прозу казалось ему более серьезным занятием, чем преподавать стихи. Директором колонии была дама со странно неблагозвучным именем Дрита. По происхождению она была венгеркой, отличалась знойностью и громким голосом. Она оказалась исключительно бестолкова в делах, что, как часто бывает, сочеталось с невероятной энергией. Так вот ее звали Дрита. Дрита устраивала странные ночные хождения в простынях, во время которых колонисты играли на лирах и пели гимны. Когда Виктор навел маломальский порядок в документах, она произнесла дифирамб, испугавший его своей неожиданной концовкой. «Я такого мужчину всегда ждала». Может быть, это была чисто риторическая фраза, но на всякий случай он благоразумно снял жилье в городе, хотя и мог жить тут же, на территории колонии в одном из уютных деревянных домиков. Из всех колонистов он сдружился только с одной русской, она приехала в Америку в раннем возрасте, но сохранила язык и то, что здешние соотечественники называли культурными ценностями. Правда, любимым писателем у нее почему-то оказался бледный Гончаров, которого Виктор вслед за Чеховым не любил. Но не литературные вкусы притягивали Виктора к Алевтине. То, что сближало их, было выше вкусов. Презрение к одному и тому же было верным скоросшивателем их отношений.

Так, Алевтина презирала здоровую некалорийную еду. Они ели гамбургеры, которые были жирные и очень вкусные. «Что-то в ней есть!» – думал Виктор. Иногда она отвозила его домой. В ее набитой рамами и красками «субару» он чувствовал себя уверенно. Ему нравилось, как она водит машину, нравилось, что она скорее умрет, чем уступит дорогу несущемуся по соседней полосе хаму на модном zПорше. На пальце правой руки у нее было обручальное кольцо, и это тоже устраивало его.

Колония располагалась в двадцати милях от города, ландшафт был скучным. С этой стороны дорожной артерии были фермы. С другой, через мост, обтянутый по обе стороны уродливой ржавой проволокой, темнела мутная река, и из нее торчали серые обрубки деревьев. Во время дождей трещины на берегах наполнялись водой. Единственным большим зданием в колонии было административное, в котором помещались офисы, общественная столовая и библиотека, где велись семинары. Остальное жилье составляли домики, выкрашенные в желтый цвет. С полей ветер приносил запах кислого навоза. Мошка, комары и другие насекомые появлялись после дождя и в таком обилии, что Виктор удивлялся – как до сих вся колония писателей не заболела какой-нибудь из ужасных болотных лихорадок. Колонисты трудились на местной ферме, копали грядки, сажали безумную сиреневую капусту, салат и другую ерунду. Все это, впрочем, съедалось белками и другими грызунами. Но Виктор всегда обожал лошадей, и молодые люди нашли себе развлечение в виде верховой езды. Ее лошадь звали Климт, его – Брюссель. Жокейские сапожки обтягивали голени Алевтины, ее длинный шарф ударял Виктору в лицо. В седле, так же, как и в машине, подруга сидела под острым углом, прижимаясь грудью к шее лошади.

После прогулок она обтирала лошадь и давала ей бисквит; бархатные губы Брюсселя деликатно прикасались к ладони. В первые две недели у Виктора ныла спина. Алевтина делала ему массаж, к которому артистические дамы, по их же собственному убеждению, имеют предрасположенность. Алевтина в отличие от других, делала массаж мастерски. Ее руки с шершавой от красок и терпентина кожей были прохладными. Спина у него давно не болела, но он охотно принимал процедуру. После массажа она растирала его тигровой мазью и оставляла полежать на кровати. Сама же садилась рядом с альбомом и могла сидеть так долго, не разговаривая. Иногда он погружался в сон, из которого выводили голоса топавших куда-то колонистов. Приехавший в один из дней муж Алевтины, гладкий, самоуверенный, без чувства юмора британец – Виктор всегда подозревал, что все эти разговоры про британский юмор преувеличены, – зашел в комнату в неудачный момент. Муж Алевтины дал ему возможность застегнуть брюки и надеть рубашку и, выведя его за дверь, сказал на довольно хорошем русском: «Если вы хоть раз снова прикоснетесь к моей жене, я сверну вам шею». Фраза была настолько не относящейся к делу, что Виктор только усмехнулся в ответ. Впрочем, он тут же принял серьезный вид и ответил, что даже не помышлял о таком счастье.

В те дни он все еще был влюблен в Таню, которая осталась там, где он ее оставил – в пригороде Сан-Франциско. С Таней он познакомился во время вечерники на чьей-то кухне. Она была немного пьяна, только что разругалась со своим любовником, на бледном лице темнели следы туши. Таня не была русской, у нее просто русское имя, объяснила она. На ней были очень узкие темно-синие джинсы, кораллового цвета рубашка с острым воротом. Волосы ее были иссиня-черные, глаза голубые, она была красавица. Их роман длился два месяца, потом она помирилась с карибцем. Виктор с самого начала знал, что так оно и случится, но, как всякий влюбленный, в счастливые минуты верил, что произойдет чудо. Ее карибец в пьяном виде водил мотоцикл. После ухода Тани Виктор решил уехать. Из отношений с ней он вынес урок – не привязываться ни к кому. Для изгнания таниного призрака из своей жизни он искал новую страсть.

Учившиеся делились на две категории: на фантастов и реалистов. Летающие в другие галактики аппараты никогда его не занимали, так же мало поражал его воображение секс с роботами, от которого рождались странные гомункулусы-убийцы. К тому же, фантасты держались обособленно, критику принимали плохо, да Виктору и трудно было их критиковать. Это были, в основном, сорокалетние мужчины-холостяки с техническим образованием. Все свое внимание он сосредоточил тогда на реалистах. Эти представляли собой смешанный лес. Тридцатилетние или пятидесятилетние, женатые или разведенные, они только казались очень разными: внутри обнаружилась общая подростковая страсть к самодраматизации.

Мастер-класс собирался в библиотеке, каждые два дня обсуждали написанное. Писатели пользовались третьим лицом, их протагонисты мучились осознанием несостоявшейся жизни. Где-то к четвертой странице мужчины принимали решение уйти из семьи, женщины же продлевали пытки до восьмой страницы. Мужские герои решались на перемену внезапно. Утром герой садился в машину, чтобы ехать, как обычно, на работу. Залитая цементом парковочная площадка за домом подчеркивала серую рутинность жизни. В машине герой отхлебывал кофе, купленный в «Старбаксе», рука его машинально тянулась к встроенному в панель радиоприемнику. Несколько деталей о ди-джее поражали однотипностью. Слово «вдруг» идеально описывало перемену в душевном строе героя. Через полторы страницы реминисценций герой «вдруг» находил себя на дороге, ведущей прочь из города. После семи миль бессознательной гонки он «вдруг» выруливал на обочину под удивленный пристальный взгляд полицейского. В кадр входило неизбежное боковое зеркальце, в котором наш герой «вдруг» видел свое бледное лицо, и в тот самый миг склонившийся над ним полицейский спрашивал: «Вы в порядке, сэр?» Для того чтобы скрыть самоубийственное настроение, герой нарочито широко улыбался. «Всего доброго, сэр!» – говорил полисмен. Следующие десять миль дороги герой думал о том, что для него значило «быть в порядке».

Все это было невыносимо. Виктор бился с демонами клише впустую. Машины – все эти хонды, тойоты, субару – продолжали уносить героев прочь из мира, в котором жил Виктор и в котором был, пусть грустный, но смысл. К концу первого семестра, поняв, что проиграл, он решил заняться своей несложившейся жизнью.

После этого отношения с Алевтиной получили большую притягательность. Виктору страсть как захотелось наказать дурака мужа.

 

При свете свечей они с Алевтиной ужинали в гостинице. Центр города нравился Виктору; в архитектурном ансамбле благородный бурый кирпич конца прошлого века соседствовал с модным серо-розовым туфом. Они выбрали для ужина эту старую гостиницу с милым швейцаром у входа, и это придавало их тайне невинность, как будто всё происходило в старом романе, в какой-нибудь из тех философски скучных фантазий Генри Джеймса. В окнах виднелась круглая площадь с клумбой, чуть в сторону бежала улица с маленькими магазинами и пивными. Виктор, чьи туфли плотно утопали в высоком ковре, ощущал себя в правильном месте.

У него была репутация человека, который понимает женщин. Понимать их было легко, они все мечтали об одном: немного рассказать о детстве, немного пожаловаться на настоящее и услышать немного сочувствия к себе. И Алевтина совершенно не отличалась от других. Она, конечно, была несчастлива в браке, конечно, вышла замуж за Глена в ранней юности. Он долго добивался ее и даже грозил покончить жизнь самоубийством.

– Самоубийством?

Виктор изобразил ее неудачную вторую половину, для чего затянул на шее воротничок и чуть выпучил глаза. Она очень смеялась, похорошела, утерла шелковой салфеткой глаза. Зажгли вверху огромную люстру, подали белое вино. Алевтина смотрела на него влюбленно.

Он бы позвал ее к себе, но он стеснялся своей конуры. Он делил дом с шумными марокканцами. Согласно подписанному квартирному договору, их должно было быть двое, но их всегда оказывалось гораздо больше. Между собой они говорили по-французски. Однажды он дал себе труд прислушаться и понял, что говорят они в том числе и о нем, и говорят не самое лестное. Пару раз они с Алевтиной, быстро превратившейся в Алю, снимали дешевые номера. Оба обнаружили на теле расчесы. «Черт его знает, что можно подцепить здесь!» – сказал Виктор. С дешевыми мотелями было покончено.

В одну из суббот Виктор сидел на скамейке и ждал, когда откроется книжный магазин. Влажное, очень теплое утро предвещало душный день, ни один лист не шевелился в кронах платанов. Напротив него на такой же скамейке расположился мужчина с французской книжкой в руке. Они обменялись парой фраз, и, узнав, что Виктор здесь недавно, что приехал он из Сан-Франциско, мужчина стал расспрашивать Виктора о путях, приведших его в унылый край. Новый знакомый знал несколько языков, по-русски он знал только «корошо» и «на здороффье». Виктор объяснил, что «на здороффье» не скажет ни один приличный русский мужик.

Мужчина весело хлопнул себя по колену и, наконец, представился. Его звали Дьюк.

– Дьюк? – переспросил Виктор, пожимая протянутую руку и одновременно пытаясь понять истоки чудного имени. А может быть, это была фамилия?

Оказалось, что настоящее имя мужчины было Кристиан, Дьюком же его называли в колледже, с тех пор он предпочитал именоваться так.

– Что вы поделываете в этой жизни? – задал Дьюк стандартный для таких встреч вопрос.

Почему-то Виктору захотелось ответить подробно.

Дьюк слушал, склонив голову и не перебивая. Когда Виктор замолк, он оглядел его критически. Волосы Виктор давно уже из лени стриг сам, так что о прическе говорить не приходилось. Легко электризующиеся, будто сердитые на что-то неровные концы черных волос торчали в разные стороны. К несчастью, на нем была в то утро белая рубашка, ворот которой по причине влажности лоснился. Вельветовые брюки потеряли форму и вздувались в коленях. Да, он как-то одичал.

Через неделю они снова встретились в кафе. Инициатива принадлежала Дьюку, он позвонил и сказал, что хочет увидеться и поговорить об одном деле. Он не захотел объяснять по телефону, о чем шла речь. Виктор приехал. Разговор вышел интересный. Дьюк неторопливо пил кофе. У него была аналогичная ситуация, он тоже находился на перепутье. Оба его родителя умерли один за другим, когда ему исполнилось шестнадцать лет. В университете он изучал классические языки, потом увлекся современной литературой, особенно поэзией. Недавно ему исполнилось тридцать три года, он был богат и хотел делать что-нибудь значимое. Он признался Виктору, что вынашивает замысел литературно-художественного издания.

– Я ищу человека, который помог бы мне направлять этот корабль. Я подумал о вас!

Дьюк вытащил из сумки последний номер известного журнала «Terra Cognito».

– Типа этого.

Виктор раскрыл перед собой на столике оглавление, вынул сигарету. В эту минуту решалась что-то важное, он небрежно закурил. Он был осведомлен о том, что происходило в литературном мире.

Все еще продолжая смотреть в оглавление, Виктор выдохнул струю дыма в сторону, сказал, что «Terra Cognito» был устаревшим изданием, которое не спасали большие имена.

– Вот этого забудут сразу же, как только он выйдет на пенсию, этому давно нечего сказать, а он все пишет. Вам самому-то нравится журнал?

– Нет, – честно ответил Дьюк.

– Я возьмусь, пожалуй, – сказал Виктор через минуту.

 

Виктор взял на работе отпуск. Марокканцы в доме больше не жили. Получив от Дьюка денежную компенсацию, они погрузили свои вещи в трейлер и уехали. Он ликовал при мысли, что не нужно начинать день с уборки и заканчивать стоянием на лестнице, откуда он тщетно взывал к их благоразумию.

Дьюк отбыл по делам в Европу и появился в начале октября. Он переменился: отрастил волосы, вместо бежевого костюма на нем была серая рубашка и черные «левисы». Серая замшевая куртка была небрежно переброшена через локоть. Он загорел. Бросив куртку на кухонный стол, он прошелся, стуча каблуками, по пустым комнатам. Они поднялись на второй этаж, где царил артистический беспорядок. Дьюк оглядел пианино и поднял глаза на постер с певицей Пи Джей.

– Хороша, правда? Я ее близко знал.

Виктор долго пытался понять, что имеется в виду под словом «близко». От Дьюка всего можно было ожидать: его друг был человеком высокого класса.

Дьюк снова пошел кружить по дому, достал сантиметр, сделала какие-то замеры, записал что-то в телефон. Уже собираясь уходить, он спросил о дизайнере для их журнала. Виктор ответил, что кое-кто у него на примете имеется, и Дьюк попросил назначить встречу.

В качестве графика-дизайнера Алевтина Дьюку не подошла, она оказалась растяпой. Во время интервью с Дьюком она была рассеянна и, когда Дьюк попросил показать ему портфолио, долго возилась у компьютера, бормоча «да где же все?» Из жалости или в качестве компенсации за потраченное время Дьюк купил у нее работу. Когда Алевтина запаковывала холст, Дьюк наблюдал за хозяйкой.

– А она ничего себе! Можно и поухаживать! – шепнул он Виктору.

И тут-то, устремив глаза на узел его галстука, Виктор неожиданно для самого себя произнес то, что слышал от ее мужа. Он в тот момент не знал, шутит он или нет, но Дьюк оставил все попытки.

Они стали обговаривать детали работы. Виктору ни о чем не придется заботиться.

– А контракт?

– Со временем, – ответил Дьюк.

Пока что он хотел убедиться, что Виктор обеспечен всем необходимым. Тот попросил небольшой аванс и услышал, что небольшой аванс два дня назад переведен на банковский журнальный счет. Дьюк записал на листке номер счета и протянул ему красную банковскую карточку.

Когда Дьюк уехал, Виктор проверил счет. С тех пор, как он ушел из родительского дома, он всегда чувствовал стесненность в средствах, и сумма его поразила.

– Пятнадцать тысяч! – восклицал он, рассказывая Алевтине о результатах переговоров.

 

На две тысячи долларов он заказал новый компьютер и необходимые для работы книги и литературные справочники. Впереди у него была уйма времени. Он записывал и оформлял идеи в небольшие тезисы. Выбирался он из дома теперь реже, доходил до гостиничного ресторана, изредка думал об Алевтине и что надо ее навестить. В книжном магазине ему как-то попалась на глаза трехлетней давности рекламная брошюра с ее выставки. Вместо обычных бесформенных штанов и раздувающихся блузок на художнице был очень строгий костюм, и Виктор поразился ее красоте.

 

По-своему, он был ей благодарен за то, что она все так упростила. Ведь они были старыми друзьями... Они стали видеться. От шотландского виски у нее поднималось настроение, а потом она вдруг могла заснуть прямо в кресле, и ему приходилось на руках переносить ее в постель. Ему нравилось, что она никогда не говорит о чувствах. Возможно, их у нее не было. Судьба прибила их друг к другу в трудную минуту и качала, как две лодки в порту. Ему нравилось и то, что она никогда не рассказывает сны, чем так мучили его предыдущие дамы сердца. Кроме Тани. Тане сны вообще не снились.

– Мне тоже редко снится что-нибудь складное, – сказала Аля, разглядывая маленькую фотографию Тани.

Ему нравилось, что она не придает значения мелочам, не интересуется психологией, не пытается угадать его мысли, не обижается. Рисуемые ею уличные женщины были лишены всяческой психологии. Алевтина была по ту сторону психологии. Однажды Виктора в ее присутствии спросили о том, что он думает о ее картинах. Он, по привычке говорить либо правду об искусстве, либо ничего, сказал, что ему «как-то не очень». Алевтина не отреагировала, она продолжала мять в пальцах хлебный шарик. Потом она, извинившись, ушла наверх. Вечером, полагая, что она в спальне, Виктор туда пришел. Ее не было.

Она отказывалась встречаться. Ночами небо было сиреневым. Виктор никогда в жизни не видел такого странного сиреневого неба. Полгода под одной крышей с шумными марокканцами не прошли даром, он так и не смог восстановить нормальный сон. Только когда она лежала рядом, он засыпал. Теперь, без нее, он забывался только на рассвете. Просыпался к полудню и тяжелый, в дурном настроении, удрученно ходил по пустым комнатам. Мыслей не было. Все, что он писал, было заумно, и зачастую он и сам не понимал, о чем это все. В конце декабря он понял, что не может без нее жить. Он позвонил, умолил о встрече. Она пришла в кафе, села напротив него. На ней были большие черные очки. В них отражался он сам и кусок пустой стены. Она ждала. Он опустился перед ней на колени.

– Я скотина, – сказал он и уронил лицо в ее колени.

Она тогда сняла очки, и он увидел ее распухшие глаза. Все эти два месяца она тоже не спала.

 

Уборщики приходили раз в неделю. Пока они наводили порядок на первом этаже, он скрывался в комнате с пианино, которую давно про себя называл музыкальной шкатулкой. Там он сидел и думал о журнале, потом его мысли сбивались на Алевтину. Любил ли он ее? Он и сам не знал. Поселившись в доме, она стала незаметной, и он даже не всегда понимал, где она находится. Но она его устраивала, как устраивал его воздух в открытых окнах, хорошая вода, которая поступала в краны из чистого питьевого резервуара. И Виктор с головой ушел в работу. Он списывался с авторами, собирал материалы, редактировал. Это был бесконечный фордов конвейер, на котором он был единственным работником, и это его устраивало. Ночами ему снились буквы, параграфы, набранные красным шрифтом исправления. Первый раз он вынырнул из потока только через год, когда вышел и прошумел первый номер. Пресса писала, что редакторы – они думали, что над изданием работала целая команда – не побоялись риска. Это было глобальное издание, которое не имело себе равных по смелости задачи.

 

Дьюк навестил его в середине зимы. Он позвонил из отеля и сказал, что сейчас заедет. На Дьюке было бордовое пальто. Он возвращался из Сан-Франциско и через три дня ехал в Восточную Европу, где у него были дела особого профиля.

– Личная жизнь? – спросил Виктор, и, когда Дьюк кивнул, у Виктора с сердца упал камень. Журнал был его.

Впрочем, не совсем так. Дьюк в своих разъездах встречался с разными людьми. Он легко входил в контакт. Так им достались для второго номера Оксфордские лекции Ринкса. Дьюк звал на встречу Виктора, к которому испытывал огромное почтение. Спонтанный звонок мог прийти откуда угодно: из Парижа, из Амстердама, из Праги. Как Виктор любил путешествовать! Любил входить в незнакомые отели, катя за собой по красной бархатной дорожке полупустой чемодан. Друг предпочитал старые дорогие отели, где воздух был пропитан красным деревом и гиацинтами. Дьюка знали хозяева, консьержи, ресторанные повара. Через три дня Виктор уже выходил из тех же стеклянных с тяжелыми золочеными ручками дверей с ощущением, близким к творческому экстазу. В ту пору он писал много и писал легко.

 

2.

После короткой весны наступило лето. Виктор днями сидел в библиотеке. Гудели кондиционеры, читать не хотелось. Один раз он непонятно для чего поискал в компьютере информацию о Тане. Ему очень хотелось прочитать, что она замужем, обросла детьми и располнела. Он нажал на ее имя, и под именем появилась она, все та же, с синими, почти фиолетовыми глазами, худая и невыносимо красивая. Неужели этого никогда уже в жизни не будет? Почему не будет, ответил предательский голос. Поезжай, разыщи. Он быстро выключил компьютер и вышел на свежий воздух.

 Ему показалось, что в доме Сэма уже спят, что вполне могло статься, потому что Сэм, ухаживавший за старым отцом, вставал рано и ложился рано. На всякий случай, Виктор обошел дом и только когда увидел свет, сочившийся на террасу, постучал. Сначала никто не отозвался на стук. Потом дверь скрипнула. У входа в комнаты влево наверх вела еще пара ступенек на половину, где жил отец. Сэм подождал, пока он войдет, и плотно прикрыл дверь. Коридор был узкий, в нишу был втиснут холодильник, и тут же стояла вешалка для пальто, под которой в беспорядке лежали домашние тапочки, непременный атрибут русской прихожей.

– Туда, туда, на кухню, – бормотал Сэм, втягивая живот.

В руках он держал учебник, который тут же бросил на кухонный стол. Пять лет назад случай занес Сэма в Бразилию, и с тех пор он мучил себя португальским языком, грозясь, что вот-вот поедет туда надолго, может быть, навсегда. Ворчал он, впрочем, только для виду. Он был рад-радешенек, что его оторвали от занятий, в которых он недалеко продвинулся со времени последней встречи. Опознать, где он остановился, было просто. Посыпавшиеся на пол из книги крошки табака и пятна на страницах выдавали ученика.

Виктор отказался сесть на липкий стул.

– Что у вас тут открыто? Пойдем прогуляемся до бара!

– Куда пройдемся, ночь на дворе!

– Пойдем, пойдем!

Сэм кряхтя надел обувь, взял из угла трость, и они вышли на улицу.

– Единственные, кто делает титановые штыри, – бухтел Сэм, идя сзади, – это немцы, но их штыри имеют всего два госта. Ты понимаешь, какая глупость! А что делать остальным, у кого голени короче?

Виктор не знал, что делать остальным, у которых короче голени.

– Пойдем в ирландский бар! – предложил он, сворачивая на перекрестке направо.

 

Выбор был правильным, бар оказался практически пустым, только в углу группа студентов смотрела по телевизору бейсбол. Играли местные колледжи, на трибунах девушки в красных майках время от времени вздымали транспарант и что-то кричали, но беззвучно, потому что звук в телевизоре был убран. Через какое-то время такие же девушки в зеленых майках вскакивали на скамейки и взбрасывали в воздух ленту с призывом побеждать всегда, не щадя сил. Одна из зеленых девушек недвусмысленно показала в камеру палец. После этого Виктор перестал смотреть на экран:

– Черт-те что происходит! Черт-те что... Дьюк исчез, не отвечает на звонки. Работа моя, похоже, накрылась... Он употребил крепкое русское выражение.

– Что поделаешь, что поделаешь! Надо, Витя, быть благодарным за то, что он уже сделал. Ведь так? Жена как, уже знает?

– Это отдельный разговор! Мне плохо, скучно дома, не думается, не работается, не живется! Пытаешься выгородить себе пространство, а она в отместку облепляет тебя упреками, просьбами, дружбами с людьми, которым в России бы и руки не подал. Потом она вечно цепляется к чему-то. Вот теперь не дает ей покоя моя борода!

Сэм стал разглядывать бороду с любопытством, как будто только что обнаружил ее на лице Виктора. Если шевелюра у его приятеля сохранила естественный цвет и была густой, то борода росла клочьями.

– Что ж, так устроен мир, они с Венеры, мы – с Марса. А с другой стороны, мы, брат, тоже иррациональны на свой манер!

– Я – нет! Я абсолютно рациональный человек!

– Тогда что тебе мешает сбрить эту чертову бороду, если жене она так неприятна. Ничего же не стоит сбрить, а? Упрямство мешает! Принципы! – закричал Сэм так сильно, что на них оглянулись.

Он, впрочем, тут же спохватился.

– Витя, надо перетерпеть. Ведь поиграет и пройдет...

– Да что перетерпеть, что пройдет? Где гарантия, что это перетерпится? Ведь причина внутри, в устройстве моей головы! Я хочу остаться один. В Сан-Франциско у меня друзья, связи... Для начала поживу у родителей. Десяти тысяч мне бы хватило, чтобы все устроить. Ты не мог бы одолжить?

Сэм поерзал на высоком стуле.

– У меня принцип такой – не одалживать денег друзьям... Деньги эти будут стоять между нами. Ты будешь помнить, что ты мне должен, я буду мучиться мыслью, что ты думаешь об этом. “Принцип есть принцип”, – сказал он неопределенно. Вот несколько тысяч, впрочем, у меня, может, будут скоро, – продолжал Сэм. – Это, когда мне страховку выплатят. Там получилось больше, чем ожидал. Возьмешь их, и отдавать не нужно. Мой, так сказать, вклад в искусство.

Виктор обнял его.

– Я знал, что ты выручишь! Я потом отдам! Найду работу и отдам все до последнего цента.

– Не думай об этом, брат!

– Нет, нет, я обязательно отдам! Ты что пить будешь? Я сейчас все закажу! Так рад тебя видеть, дружище! Все время, что я работал, мы даже не виделись толком! Так я возьму виски?

Ожидая у стойки, пока у него примут заказ, он благодарным взглядом глядел на Сэма, не понимая, почему так долго не обращался за помощью. Потом мысль его перескочила на другое. Трех тысяч ему хватит, чтобы закрыть дырки. Только возьмет билет, а все остальное оставит семье. Дима будет летать к нему. Он быстро, лихорадочно соображал. Он остановится у родителей, потом найдет работу. Экономика в стране, слава богу, шла на поправку. В последнем он, впрочем, мало разбирался.

Они допили и вышли в гремящую сверчками ночь. Сэм опять убеждал полечиться вместо того, чтобы оставлять семью. Под желтым светофором, сразу окрасившим их лица в индейский цвет, они стали прощаться. Расставался Сэм всегда долго, он взял Виктора за локоть.

   – Делай, что хочешь, но не ломай семейной жизни! Ведь ты сам понимаешь, мы тоже не подарок. Эти волосы повсюду, и пахнет от нас плохо. Что твоя пустыня? Пустыня – это когда один со своим несчастьем, доктор Петкович в отпуске, замещающий его врач – редкий бездельник, и секретарша – стерва, которая не отвечает на звонки! Вот она пустыня! Ужас, ужас!

– Слушай, а когда деньги будут? – перебил его Виктор.

– Страховку мне выплатят в сентябре, я тогда тебе сразу передам эти деньги!

– Спасибо, брат!

– Автобусы уже не ходят? Может, тебя подвезти? У меня машина неподалеку.

Виктор решительно пожал ему руку.

– Иди, иди! Тебе, наверное, завтра рано вставать. А я тут еще похожу, подумаю.

Звезды вышли из-за облаков, и где-то вдалеке, на путях, гудели ночные поезда. Виктор постоял немного, глядя в направлении далеких огней, и быстро пошел в сторону города.

 

 

3

Когда накануне празднования Дня независимости собрались гости, Виктор собирался уйти куда-нибудь, но почему-то остался. Было жарко. Он лениво поглядывала на взлетающие в небо бледные огни. Чад открыл бутылку водки, но пить было рано. Они потягивали минеральную со льдом, сидя на сквозняке. Обе двери – на террасу и входная – стояли открытыми. Виктор – на невысоком стуле, Чад на узком оранжевом love-seat перед столиком со стаканами, они своими напряженными позами напоминали двух шахматистов. Чадом его звали, потому что его фамилия была Чаднов, а вместе с женой они получались Чады. Он был неразговорчивым и, как многие ученые, большим непоседой. Но была в нем черта, которая скрашивала все. Если его что-то спрашивали, он отвечал обстоятельно, никогда не смотрел на собеседника свысока, перед ответом долго думал. То, что посторонний человек в эту минуту принял бы за тяжелое молчание, на самом деле было именно такой подготовкой к ответу. Во время разговора он имел привычку чертить в блокноте или же вдруг вскакивал и быстро шел по комнате все равно куда. Он был женат. Мила относилась к той категории женщин, которые могут сказать: «Мы в эти шторы из «Меримеко» просто влюбились!» В целом же муж и жена дополняли друг друга, все в компании любили ее за доброту и умение очень хорошо готовить. Даже Виктору нравилась эта теплая южанка со звонким, уверенным голосом. Не веря, что кому-то могут быть интересны ученые речи мужа, она уже несколько раз выбегала из кухни и подавала сигналы белым кухонным полотенцем. Наконец она воскликнула:

– Ромка, не морочь людям голову, это просто неприлично! Ты расскажи им лучше про это... – она пощелкала пальцами, – про кинофестиваль.

– Хорошо, хорошо, – отозвался Чад, в вопросах этикета полагавшийся на жену и усвоивший, что в гостях о работе не говорят.

Потом он повернулся к Виктору и нарочито громко, чтоб Мила слышала, стал рассказывать про Нью-Йорк и ретроспективу. При упоминании имени Михалкова Виктор как бы проснулся:

– Вы пошли на ретроспективу Михалкова? Вы как к нему, вообще, относитесь, к Михалкову-то?

В ответ Чад издал неопределенное: «М-м».

– А вот скажи мне другое! – перебил его тут же Виктор. – У вас, математиков, существует понятие «красоты»?

Чад сел на диванчик поглубже.

– Крр-асоты какого рода?

– Красоты теоремы, гипотезы. В живописи это очень явственно. Недавно на выставку в Салемский музей привезли из Флориды частную коллекцию голландской живописи. Шел я по этой выставке и вроде все мне нравилось, а потом вдруг увидел картину Ван-Эйка и стоял перед ней как громом пораженный. И понял я в тот момент, что все предыдущее, все другие картины, как они ни были хороши, являлись лишь приближением к идеальному. А это – как будто стакан водки дернул...

Виктор, действительно, плеснул себе в стакан водки, потом посмотрел на Чада и, не спрашивая, налил ему тоже.

Чад машинально отпил глоток и возвратил стакан на стол.

– Анисовая, что ли?

– Дык.

– Последний раз «анисовку» пил в Израиле. Вообще, если это не скучно остальным, могу попробовать ответить.

Он помял худое лицо руками, а потом начал говорить быстро и воодушевленно.

– Есть такие две науки – геометрия и топология… Геометрия – жесткая дисциплина, топология – сама мягкость. Нет, стоп. Будем рассуждать в ваших терминах, в терминах людей искусства. Правда, я объясню на примере не живописи, а скульптуры. Так вот, геометрия – это про то, как можно делать вещи из мрамора, а топология – что можно лепить из глины. Первым топологом в мире был небезызвестный вам Пуанкаре, кто, так сказать, в этом пластилине что-то увидел. Ну, ясно, рассуждал он, вот колобок – можно скатать, лепешка, бублик какой-то. А вот можно ли сделать колобок с дыркой внутри, так, чтобы снаружи не было видно, да еще с дыркой в форме, ну, скажем, Эйфелевой башни? Башню, кстати, незадолго до этого построили, и уже пару человек даже успели с нее прыгнуть.

– Но это ты о другом, – сказал Виктор.

– К слову пришлось. Да, так вот. Сто лет одни такой колобок с дыркой лепили, другие доказывали, что это сделать невозможно. Потом в семидесятые годы появился такой гений Виллиам Терстон, который догадался, что геометрия и топология – дела разные, но не совсем далекие друг от друга. Терстон сказал вещь, которая сначала показалась абсурдной: «Если что-то можно сделать из пластилина, то же самое можно сделать и из мрамора». А из мрамора колобок с дыркой внутри, да еще в форме Эйфелевой башни, никогда не сделаешь! Ну, как ты зубилом каким-то внутрь проникнешь? Из чего прямо следовала гипотеза Пуанкаре. Сначала в идею Терстона почти никто не поверил, но потом начали потихоньку находить всякие косвенные подтверждения. В частности, Ричард Гамильтон придумал такой странный процесс, поток Риччи называется, который мог иногда превращать глину в мрамор. Но при этом все-таки иногда получался мрамор, а иногда куча дерьма какого-то. И вот…

– Мне пр-родолжать?

В детстве он его долго не выговаривал, и логопед ничего не мог сделать, как ни бился. Но потом само прошло.

– Говно-вопрос, как говорят в сегодняшней путинской России, – отозвался Виктор.

Чад кивнул.

– Прошло еще какое-то время, и наш русский математик, Григорий Перельман – слыхали про него, наверное – сидя в добровольном заточении в Питере, семь лет над этим процессом трудился. В конце концов, он придумал и обнародовал свое открытие. Описание процесса у Перельмана было сложным, всех деталей он не записал. Это ему помогли сделать: дописали то, чего он не дописал. Это уже были детали, как я сказал… Ах, да, ты спрашивал о красоте! Красота в математике, и так оно было у Перельмана, зачастую состоит в соединении двух разных форм, в данном случае в соединении мрамора и лепки из пластилина. Красота, да! То есть в том, как совсем разные вещи соединяются в одно и делают непонятное очень прозрачным. А в доказательстве у Перельмана это слияние еще проявилось в одной очень простой формуле, похожей на формулу Эйнштейна, e=mc^2.

Закончив говорить, он торжествующе посмотрел на Виктора. Тот сидел, напряженно думая о чем-то.

– Да... – наконец отозвался он, – потрясающе интересно! А что ты там упомянул про добровольное заточение Перельмана? В смысле, он как-то отгородился от мира?

– Ну, он в общем, да. А почему ты спрашиваешь?

– Ничего, ничего...

– А вот на закуску, – продолжал Чад, аккуратно огибая стол и присаживаясь на пуф, – за, так сказать, мучение, я расскажу тебе историю, как Перельмана грабили в Америке. Натурально грабили, в прямом смысле! Так вот, идут они как-то с друзьями по Беркли, и подходят к ним трое черных ребят с просьбой отдать им все деньги и вообще все, что у них в наличности... У одного из них ножик. Приятели Гришины отдали, не задумываясь, а он отказался. Он говорит этим черным ребятам: «Вы не производите впечатления нуждающихся, поэтому я вам ничего не дам. Не могу, Заратустра не позволяет!» Вот такая история. Чистая правда, один из тех друзей мне и рассказал.

– Да... А дальше что было?

Он не успел ответить, потому что в эту минуту во дворе загрохотал мотоцикл.

Леон приехал не один. Шедший за ним мужчина сильной фигурой был похож на крестьянина, а одет в удушающе черный костюм. Аля вспомнила, что Леон с месяц назал рассказывал про своего школьного друга Волкова, к приезду которого готовился. Так и представившись всем как Волков, гость с интересом, который мог показаться несколько преувеличенным, стал разглядывать живопись на стенах. Леон был чудак-человек, и друзья его тоже были чудаковаты.

Сели наконец за стол. На подставку был водружен котелок с картошкой, от пирогов и молодого картофеля с укропом пахло русской дачей. Все сосредоточились на еде, которая была духовитой.

Леон отрезал кусок хлеба, положил сверху ломтик огурца. Торжественно он поднял рюмку за Волкова, который бежал из России после того, как на его жизнь покушались.

– Прошу тебя, не надо, – остановил его Волков.

Леон покраснел.

– О чем вы с таким интересом разговаривали на пороге? – спросил он, повернувшись к Виктору.

Ему сказали, что говорили о фильме «Раба любви.

– Я помню эту картину! Ты помнишь, Андрей? Да, – продолжал он, выпив теплую водку и не обращая внимание на уклончивый ответ, а, вернее, просто не понимая этого «м...», которым русские отгораживаются от нежелательных дискуссий. – А меня огорчает, что там таких выдающихся картин больше не снимают! Я бы хотел обратиться ко всем с вопросом, почему это происходит? Это потому, что уровень культуры упал, или оттого, что среди российских граждан вырос цинизм?

– Отвратительный ангажированный фильм! – сказал Виктор.

– Почему плохой? – спросил Леон.

– Я не сказал «плохой», я сказал «отвратительный и ангажированный». Это разные вещи. Ты серьезно спрашиваешь почему?

– Я – серьезный человек! – раздалось в ответ.

–Пошлая ложь и пропаганда. То, что фильм гладенький и даже чуть сентиментальный – прикрытие. Так уж устроены лжецы. Гладенько и сентиментально. Сын своего отца, одним словом....

– Мне видится, что он честно отобразил большую идею и не постеснялся это сделать в годы, когда престиж марксизма в мире упал. А вот сейчас никаких больших идей я в российском искусстве не наблюдаю. Какая жалось и оскудение!

– Да и не нужны искусству никакие большие идеи!

– Как не нужны?!

– А так, очень просто – не нужны, и всё. Набокова бы, что ли почитал. Он хорошо говорит про все эти большие идеи!

– Набокова? У меня своя голова. Я не делаю идолов из великих писателей!

Двумя неделями раньше, подумала Аля, и два года тому назад они уже вели этот же спор, и, как и тогда, все, что говорил Леон, было плохо, банально и отдавало невыносимым старьем. Но она все равно по-своему любила этого доброго, суетливого чудака, который хотел владеть умами русского народа, но не мог при этом запомнить, что «картина» – это то, что висит на стене, а то, что показывают по телевизору, называется фильмом.

– Вот я говорю то же самое. Ром отдельно, а бабы отдельно! – поддержал Чад.

Он взглянул на жену с видом «смотри, я тоже участвую в дискуссии».

Мила разложила по тарелкам вареный картофель.

– Вот масло, вот укроп! Советую посыпать!

– Ну и что, скажи на милость, ты находишь в этом фильме? – не успокаивался Виктор, и Леон, большой любитель поспорить, брался доказывать, что идеи – нравится то Виктору или нет – вещь самая важная для искусства и что при Ленине и Троцком искусство совершило прогресс именно благодаря идеям.

–Мы хорошо относимся и всегда хорошо относились к творческой интеллигенции! – добавил Леон, заедая водку картофелиной, которую он разломил пополам, протянув вторую половину сопернику.

– А как насчет письма Ленина к Горькому? – вмешался Чад.

Но тут Мила замахала на него салфеткой, и он замолчал.

– У него было несколько писем... Какое из них ты имеешь в виду? – осторожно спросил Леон.

– То, где он называет интеллигенцию «говном».

– Шла мировая война, временные меры были необходимы... – осторожно ответил Леон. – Нужно было выбирать между...

Он не договорил. Он вскочил, как ужаленный, и с криком «Какой же я болван!» ринулся на улицу.

 

Леон пришел и, сияя, поставил на стол бутылку.

– Перцовка!

– Неужели настоящая?

– Девственная! Волков привез по моей просьбе. Вот, читайте: «Сделано и расфасовано на фабрике...»

– Один черт, на какой фабрике расфасовано! Ты ее, мамочку, главное, не бухни об пол! – заорал Волков.

– Так что насчет временных мер? – спросил Виктор. – «Временные меры», которые назывались «тройка»? Это ты имеешь в виду?

–Что ж, на справедливую критику мы не обижаемся... – сказал Леон добродушно.

– Все! Стоп! – взмолился Чад. – А то у меня сейчас такое ощущение, что мы не в двадцать первом веке и не в Америке, а где-то на подпольной квартире в каком-нибудь Урюпинске.

Отчетливо были слышны взрывы за окнами.

Волков подошел к окну и с любопытством уставился на небо.

Что это там стреляет все время? У вас там полигон какой-то?

– Пробный салют дают. Ко Дню независимости, – ответил Чад.

– И точно, салют! – улыбнулся он. – Послушайте, а пойдемте посмотрим?

«Детский сад какой-то развели!» – сказал Виктор.

Аля поджидала в прихожей, пока Волков уговаривал идти со всеми.

– У вас такая тут интересная жизнь, – говорил ей Волков, когда они догоняли ушедшую вперед часть компании. – Салюты пускают!

Сначала двигались знакомой насыпной дорогой, где горели фонари. Потом все-таки пришлось с нее сойти и свернуть в гущу леса. Они пошли вразброс, натыкаясь на кусты, аукаясь и продолжая следить за взлетающими огнями. Огни виднелись за старой, давно не действующей железной дорогой, и небо светилось ярче и освещало темные верхи сосен. Когда они проходили по мосту, взрыв раздался прямо у них над головой; палили так сильно, что скоро и поляна, и окрестные кусты покрылись дымом. Никто ничего подобного не ожидал. Аля, которая не любила шума, боялась даже грозы, заткнув уши, побежала в сторону высоких деревьев. Вокруг все грохотало, от дыма у нее начало щипать в носу, и она уже не знала, где гремит, и боялась нового всплеска. Когда звуки ушли в сторону, она открыла глаза. Никого вокруг не было, потом меж деревьев мелькнула фигура.

– Послушайте, это вы? – спросила Аля, отделяясь от дерева, чтобы Волков ее увидел.

Он подошел, высоко поднимая ноги над мокрой травой.

– Это я, – сказал он и, наклонившись, вдруг стал быстро целовать ее в губы.

Это длилось не более полминуты, после чего она его резко оттолкнула и пошла назад.

Над поляной ярко светила луна. Мимо них прошагали какие-то люди, неся в руках сумки.

– Где ты был? – спросил Леон Волкова.

– Сработала старая армейская привычка. В сторону, лицо в землю.

Волков принялся старательно отряхивать одежду, которая была покрыта мокрой травой.

Они снова вошли в лес. Где-то потеряли Леона. Снова перекрикивались, наконец, догнали его уже неподалеку от выхода.

В гостиной стало видно, какие они все испачканные – в траве, в грязи.

– Так помните? Мы приглашаем к себе в конце августа на остров! – сказал Чад, собираясь.

 

4

В середине Виктор отвез сына в спортивный лагерь на океане и сам пробыл там несколько дней, снимая комнату в мотеле. Нежаркий морской климат хорошо сказался на его нервах. Потом он вернулся, и снова началось головокружение, хождение по ночам, тоска. Он страдал от жары и безделья. Ему хотелось в Лондон, брести под дождем. «Я дождь люблю, – думал он, – когда человеку промозгло, холодно, он получает радость от простых вещей – от тепла, от еды».

Он написал Дьюку письмо, в котором сообщил о своих новых мыслях в связи с журналом. Ответа не последовало, и еще более задетый за живое Виктор стал искать причину в себе. И, как это часто бывает, когда человек ищет причину, он ее находит. Он вспомнил, как в одну из последних встреч, когда они сидели в открытом ресторане с двумя приятелями Дьюка, он в шутку положил тому на пиджак упавшего на стол майского жука. Дьюк страдал энтомофобией. Виктор вспомнил, как бледен был приятель, как он утирал капавший на пиджак пот.

Одинокие люди довольствуются одиночеством, только когда оно добровольное, а когда оно навязанное, тяготятся им. Виктор принимал любые приглашения, и, когда их не было, сам набивался в гости. Скучая, он сидел у знакомых, думая о том, как бы пораньше уйти. В результате засиживался допоздна и тут спохватывался, делал отчаянную попытку оправдать долгий визит и свое молчание.

– От вас не хочется уходить! Дома меня окружают люди, которые говорят только о ресторанах и курортах. Иногда мне кажется, что они специально ведут эти ужасные беседы в моем присутствии, чтобы свести меня с ума. Знаете, в эмиграции зачастую приходится водиться с людьми, которым в России руки бы не подал!

Его жалели, понимая, что у него нелады в семье. Но в одном доме после подобной фразы хозяин ему выговорил:

– Оставь, Витя, можно подумать, что в России ты общался со сплошными докторами наук. Небось, и со всяким быдлом приходилось якшаться?

Из тех же, к кому Виктор мог прийти просто так и в любом состоянии, был Сэм. Состояние его отца было неважным, у него нашли Альцгеймер, но, как ни уговаривали врачи, Сэм упрямо не отдавал старика в дом для престарелых. Вечерами, когда нанятая дневная сиделка уходила, Сэм оставался сторожить больного. Больная нога с подвязанной поверх войлочного тапка ступней немного смущала Виктора. Он старался на нее не смотреть.

– Пустыня, – говорил Виктор. – Не пишется, не живется. Понимаешь, поэзия – это, как вода в колодце, она тоже однажды кончается, и нужен источник, нужен дождь, град, нужно, чтобы било сверху. Тогда этот колодец опять наполняется!

Это были материи возвышенные, в которых Сэм мало разбирался.

– Если не можешь писать стихи, то начни писать прозу, роман заделай!

– Поэты думают образами. Вот и Пушкин, помнишь, писал в дневниках, что проза требует мыслей и мыслей.

Сэм, который не читал дневников Пушкина и все только собирался изучить русскую классику, старательно кивал.

– Пушкин обладал большой мудростью в вопросах литературы.

На ночь Виктор застилал диван пледом и ложился поверх в одежде. Ворочаясь на жестком диване и чувствуя тяжелый запах старой подушки, Виктор вновь и вновь восстанавливал детали отношений с Дьюком. Он винил себя за то, что принимал подарок судьбы как данность. Да кто он такой без настоящего общения. В громадности летней ночи ему виделось мелкое человеческое копошение. Виделись его родители, которые жили, как жуки. Дьюк единственный из всех увидел в Викторе большого художника. Навязчиво он возвращался в тот день, когда пошутил так глупо. Значит, это было в прошлом июле...

– Нет, не может быть! – вдруг громко сказал он и даже вскочил со своего ложа.

Сэм, выйдя на его возглас, испуганно хлопал глазами.

– Сейчас я тебе расскажу историю! – вскричал Виктор, уведя Сэма на кухню. Он стал рассказывать про то, что случилось в прошлом июле. Про фобию, про жука. – Слушай, что у тебя так грязно? – спросил он раздраженно. – И там, в гостиной, белье на диване плохо пахнет... Неужели нельзя прибрать все это?

Сэм ответил свое обычное:

– Да, да, обязательно надо прибрать. Вот завтра позвоню, вызову какой-нибудь сервис...

Виктор взглянул на распухшую ступню друга.

– Это я так, извини. Мне, на самом деле, все равно. Просто ты живешь здесь, и весь этот – он обвел рукой обстановку – «ambiance», наверное, ужасно давит.

 

Эти встречи происходили часто и приятно утомляли Виктора. Выходя, он чувствовал, как ноет спина, как гудит голова от выпитого и разговоров. Дорога от Сэма домой, казавшаяся раньше длинной и скучной, стала короче и приятнее. «Как странно устроен человек! Просто хорошо ему не бывает, а надо измучиться, чтобы почувствовать себя счастливым. Может, правда, пойти куда-нибудь работать учителем?» – размышлял он в пути. Но тут же отдавал себе отчет, что легкое настроение пройдет, и снова будет все трудно и скучно.

Конец июля был совершенно ужасным. Такой вязкой жары Виктор не помнил. Он чуть не оставил свои планы дожидаться августа, а хотел прямо сейчас лететь к родителям. В доме было не продохнуть, особенно теперь, когда пользоваться кондиционером они себе не позволяли. Чтобы не сидеть в душных комнатах, Виктор взялся присматривать за отцом Сэма, и в те часы, когда Сэм уезжал на свои уроки, оставался за сиделку. Отец Сэма, бывший врач-хирург, нравился Виктору и раньше, и сейчас еще более полюбился. Он жалел старика и с радостью исполнял его нехитрые поручения. Тому нужно было совсем немного: принести стакан воды, поднять подушку.

– А в туалет вы сами ходите? – тревожно спросил Виктор, помогая старику усесться на кровати.

Бедняга был очень худ и передвигался с трудом, но руки у него были по-прежнему сильными, и, похоже, какой-то последней профессиональной извилиной в мозгу он отдавал себе отчет в том, что с ним происходит. Виктора, он, впрочем, не помнил.

– А кто ж за меня сходит, голубчик? – отвечал он, очень смущаясь, что его нужно поднимать с кровати, за что благодарил по многу раз, даже попытался вложить Виктору в ладонь двадцатидолларовую купюру.

Но иногда он бывал в тонусе и тогда рассказывал о войне: как пошел на фронт, как познакомился с первой женой, как ходил с ней на танцы. Она – в шинели, и он – в шинели, и непонятно, кто кому должен был класть руку на талию, а кто на плечи.

– А пластинок, голубчик, в клубе не было никаких, кроме «Реквиема» Моцарта. Так и танцевали под «Реквием».

«Как грустно быть старым! – думал Виктор, когда отец Сэма рассказал историю про танцы и «Реквием» во второй, а потом и в третий раз. – Ведь даже его самые интересные воспоминания никому уже не интересны. Кончился человек, и с ним кончилось время, когда кто-то мог им очароваться, посмотреть на него с восхищением».

Свел Виктор знакомство и с небезызвестной учительницей Сэма. Она оказалась деликатной, очень хорошей женщиной. Звали ее Бэлла. Выглядела она моложе своих пятидесяти. На чистых щеках ее играли ямочки, и от нее веяло свежестью. Была она чуть полноватой, но ладной. Она ловко прибрала разбросанные повсюду вещи и принялась сметать пыль, и тут Виктор понял, почему Сэм, такой неусидчивый, продолжал брать уроки.

Когда она ушла, Виктор вздохнул.

– Это идеал отношений. Писатель должен жить один. Это – свобода, она нам необходима, как воздух. А без нее нет счастья!

Сэм слушал его, склонив голову набок, его большой лоб нависал над тусклыми глазами. Он уважал Виктора, считал натурой отличной от себя, чувствительной, гордой и глубоко несчастной, как все творцы.

– Вот ты живешь один, пишешь, и правильно делаешь! Ты ведь продолжаешь работать над своим романом... – Виктор воздел глаза, показывая, что мечтал бы оказаться на месте Сэма.

Польщенный тем, что его причислили к писательской братии – он давно работал над семейными мемуарами, которые у него не выходили, вязко расползались на длинные бессвязные главы, Сэм потупился. Зрелище его ногтей не принесло ему радости, потом он перевел взгляд на красивые руки приятеля. У Виктора они были мягкими, с длинными, как у музыканта, пальцами. И он умел как-то правильно положить эти руки на коленях, спокойно и расслабленно.

– Ну, а это... Любовь, чувства? – спросил он, краснея от больших слов. Говорить красиво он не умел, а сказать просто – не хватало дисциплины.

Виктор пожал плечами.

– Нет, брат, никакой любви. Живешь один! Мне только тридцать восемь лет, а я вот смотрю вперед и вижу одно – пустыню. И такая это, Сэм, пустыня, безрадостная, нежилая и одновременно суетная, вечные упреки, вечная обида, что я не уделяю семье внимания! Да я готов жизнь за них отдать!

Сэм покряхтел, растирая сломанную ногу. Он бы лично счастлив был жить в такой пустыне. С чувствами или без чувств – какая разница? Лишь бы была семья, дети крутились под ногами. Тут он вспомнил об учительнице, к которой ездил заниматься языком. Она была не так уже молода и не то чтобы очень красива, но добрая и кормила его после уроков картофельным супом.

Уже Виктор был у них совсем своим и даже пару раз ходил за продуктами, когда наступил август.

 

5

Собираясь, Алевтина – Аля – напевала. Щелкали дверцы шкафов, оттуда вылетали женские блузки, многие из них Виктор узнавал. Она даже не спросила, укладывать ли его вещи в чемодан. «От меня уже ничего не ждут в этой семье, и слава богу», – подумал он. Но он лукавил перед собой. У него было тягостно на душе, и казалось, будто он живет в пустом отеле, где просто переходит с одного дивана на другой. Он представил себе, как останется один в жарком опустевшем доме и понял, что поедет. Он встал и, зачем-то понюхав пыльные шторы, решительно заявил, что сейчас соберётся.

Они поехали все вместе, сначала на автобусе до Вудсхолла, потом пересели на яхту Чада. Погода благоприятствовала. Был как раз такой день, какие Виктор очень любил: ясный, с быстрым ветром, и почему-то пахло осенью. Вокруг него мужчины деловито тянули канаты. Парус забился, загрохотал, и они поплыли.

В открытом море ветер усилился.

– Штормит, – заметил Виктор, подпрыгивая на жестком сиденье яхты. Сердце его трепыхалось где-то в желудке.

Чад держал руль.

– Есть малек...

Жестом он показал Виктору, что нужно делать, если вдруг приспичит. Потом он отдал руль Леону, которого любовно называл «Левушкой».

– Левушка, на подхват! – позвал он, и Левушка послушно встал на его место. А Чад достал из дорожного холодильника шампанское и налил в стаканы. Виктор выпил первый стакан залпом, его очень мучила жажда. Мила принесла заготовленные бутерброды.

– Колбаса из русского магазина! – сказала она, пододвигая блюдо так, чтобы ему было удобней дотянуться.

Похоже, никого, кроме него, не мучила морская болезнь. Аля, которая любила все, что связано с океаном, была весела. Она сидела напротив, рядом с Волковым, пила шампанское, смотрела на волны, много говорила и смеялась по пустякам. Виктор слушал ее и не понимал, зачем она так весела, зачем говорит всю эту ерунду и все время хватает Волкова за локоть.

– Это правда, или мне почудилось, что по дороге сюда я видела кизиловые деревья? Я сто лет не видела кизила! Последний раз на Кавказе! – говорила она, снова хватаясь за локоть Волкова и проливая шампанское.

Виктор жевал бутерброд с сильно пахнущей чесноком русской колбасой.

– В принципе, все, что растет у дороги, содержит свинец, – начал Виктор и вдруг почувствовал, что ему становится дурно.

Перегнувшись за борт, он постарался не упасть. Одновременно он видел себя со стороны, стыдился своего скрюченного положения.

В тему маленького случившегося с ним эпизода Чад рассказал историю:

– Такой сюжет прр-иключился! – говорил он, перекрикивая ветер и гул паруса. – Позапрошлым летом гостил у меня университетский приятель. Мила была в Киеве, она не знает. Тед Маккрой... Не помню, слышали ли вы от меня о нем?

Ему сказали, что не слышали, и он продолжал:

– Он такой аскетичный ирландец. Отец его был жутким алкашом; когда напивался, буйствовал, бегал за ним с топором. Он тогда удирал из дома и, сидя в библиотеке, читал всякие умные книжки. Так вот, Тэд... Он, кстати, стал приличным ученым, но не суть... Приехал он ко мне из Дублина не один, а со своей теткой-монахиней и ее товаркой сестрой Бенедет. Чтоб долго не описывать эту сестру Бенедет... Большая женщина, не менее двухсот с чем-то фунтов, четки перебирает, молится перед каждой трапезой. Проходит три дня, тоска дичайшая. Короче, решил я их покатать на яхте. Ну, плывем, значит, все, вроде, путем. Потом я оглянулся, смотрю, а наша сестра Бенедет как-то подозрительно зеленеет. В общем, зеленеет она, а потом... как заматерится. И весь час, пока мы добирались до берега, она материлась! Но при этом, – он предупредительно поднял палец, – ни разу имя божие не упомянула!

Он весело расхохотался, вспоминая сестру Бенедет и то, как она ругалась, и вслед за ним рассмеялись и все остальные. Смеялся и Виктор, которому все вдруг стало нипочем, и шампанское, которое он пил, было таким шипучим и приятно кружило голову.

 

К вечеру на острове к ним присоединились прибывшие последним пароходом Горецкие. Они приплыли из Нью-Йорка, рассказывали про жизнь в мегаполисе. Виктор невольно позавидовал. В тот вечер пели русские романсы. Пела в основном Нина Горецкая, чей голос был так хорош, что Виктор заслушался, он останавливал всех, кто пытался ей подпевать. В ставни, в дверь стучал южный ветер, и от этого еще чище звучала гитара, на которой аккомпанировал Нинин муж Женя. Играя, он чуть подпрыгивал в такт на стуле, и видно было, сколько счастья ему доставляет эта игра, голос жены и то, что другие слушают ее с восхищением.

«Эх, жизнь, что жизнь? Вот так бы, слушая, и умереть», – думал Виктор. Они выпили немного легкого вина, Женя снова взял гитару, и они спели «Утро туманное», «Не уезжай ты, мой голубчик» и «Сияла ночь». А ночь, действительно, сияла, и где-то в окнах горели большие звезды, какие бывают только над большими пространствами воды. Русский романс всегда имел над Виктором странную власть, у него в груди все закипало, и хотелось плакать и куда-то долго идти, непонятно зачем и куда. «Надо успокоиться», – подумал он. Выйдя на улицу, он стал прохаживаться вокруг дома, усиленно дыша и поглядывая на звезды.

Потом ему надоело так кружить, он не вышел на параллельную улицу и какое-то время просто шел вдоль дороги, думая о том, что скоро уедет, и все это отдалится. Таким вот блудным сыном он и заявится в родительский дом. Мать будет с ним вынужденно приветлива. «Я всегда говорила, что эта женщина тебе не пара. Теперь ты сам убедился!» – скажет она, и лицо у нее станет таким, как будто у нее сильный насморк. Мысленно он подготавливал защитную речь. В конце концов, Аля была матерью его ребенка, их с отцом единственного внука. Виктор вспомнил дом родителей. Там повсюду лежали такие мрачные зеленые ковры.

Когда он вернулся, в гостиной было пусто, все куда-то разбрелись, на террасе в ведре из-под шампанского таяла огромная луна, и где-то над головой бродил луч сторожевого вертолета. Луч полоснул по террасе и осветил в стеклянных дверях человека. Виктор сначала подумал, что кто-то стоит с той стороны. Потом он осознал ошибку. Господи, когда это его борода стала такой седой? Проведя под подбородком рукой, он принял неожиданное решение. Ворочая в ванной челюстью и с тем же выражением, какое было у его отца, когда он брился, он продолжал думать о том, что будет с ним через пару-тройку месяцев, и его радостные мысли сменялись тревожными. Потом он шагнул в спальню. Сначала ему показалось, что Аля спит с той стороны большой кровати. Но это были одеяла. Широкая двуспальная постель стояла нетронутой; поверх стеганого покрывала лежала деревянная расческа с двумя прилипшими волосками. Покрутившись и зачем-то открыв чемодан, он увидел ее блузку, от которой пахнуло духами. Припомнился ему ее непонятный смех, бессвязные разговоры про вишню. Нет, про кизил. «Один черт, – подумал он, – где она ходит?» В любой другой день он бы, не задумываясь, лег спать, но сегодня в незнакомом большом доме, с этим расшумевшимся за окнами ветром ему стало мерещиться непонятно что, и хотелось, чтобы жена была тут, рядом. Он вытащил из кармана телефон и набрал ее номер. Там ему сказали, что абонент вне досягаемости. «Да что же это все значит?» – пробормотал он, выглядывая в окно, и то ему казалось, что кто-то идет, то он понимал, что это просто качаются ветки. Потом снизу, в кухне, послышались голоса. Он уже разделся, но тут снова натянул на себя брюки и рубашку и спустился вниз. Там никого не было, он прошел в кухню, ошибся дверью, попал в кладовую. В этих старых викторианских домах было столько коридоров и дверей, что на то, чтоб запомнить их расположение, наверное, нужно было положить жизнь. В кухне работало радио, которое говорило с самим собой, еще через пару минут вошел Леон и, не обращая на Виктора внимания, достал из холодильника бутылку воды и стал жадно пить.

– Закуска, – сказал он и засунул яблоко в карман куртки, не очень чистой, особенно на рукавах.

Что-то фальшивое виделось Виктору в его спокойных движениях. Леон, кивнув Виктору, направился к выходу.

– Послушай, – окликнул его Виктор. – Ты мою жену не видел?

– А?

– Я спрашиваю, Алю не видал?

Леон сказал, что все ушли гулять, а сам он идет купаться нагишом. «Туда», – добавил он, махнув в сторону океана. Он открыл дверь, чтобы уходить. Гордость не позволила Виктору попросить Леона взять его с собой. Чувствуя неприятное жжение в области груди, Виктор постоял посреди пустой кухни и снова поднялся наверх. Там он принял таблетку снотворного. Даже с таблеткой он долго ворочался с боку на бок и все думал о странном смехе Али. Потом он подумал про Дьюка. Под эти мысли он и заснул в третьем часу ночи.

 

Каждый день они ездили куда-нибудь на другую часть острова. Виктор, не любивший солнца, присоединялся. Ей же хотелось разговаривать с Волковым без него. Накануне они, отколовшись от Чадов и Леона, побывали в индейской деревне, где она купила для сына две каменные маски, панцирь огромного краба и ненужные, но очень красивые бусы из крашеных ракушек. Они с Волковым долго добирались пешком до маяка. С Волковым можно было молчать. Она открывала рот сказать «будет дождь», и он вдруг говорил это за нее. А вечерами опять звенела гитара, и Нина пела, и Женя подпрыгивал на стуле. В субботу прямо с раннего утра, еще до завтрака, Чады стали собираться на пляж. И снова у Али было радостное состояние, которое Виктора раздражало. Ему слишком долго было плохо, и она, выходит, к этому так привыкла. Ему тоже хотелось ходить с ней по пляжу, но было лень встать. «Все это кончится», – успокаивал он себя.

Она не уже не скрывала радость и счастье, неожиданно обрушившиеся на нее. Ей было немного стыдно перед Виктором, еще больше ей было стыдно перед сыном. Жизнь ее одиннадцать лет принадлежала только им. Когда ребенок родился и ей поднесли маленькое кривящее лицо существо, она поняла самое главное. «Я теперь никогда не буду одинока», – подумала она. Вот так они однажды вышли из дома вдвоем, а вернулись в него втроем. Они вернулись домой. Она с недоумением шла на новый, слабосильный звук в спальне и каждый раз сама поражалась, откуда каким-то образом знает, что делать.

Поцелуй в лесу вызвал у Али негодование. И сам Волков ей тогда показался грубо вторгшимся в их жизнь посторонним человеком. Она удивилась, когда вдруг увидела его во сне. И в этом сне, окрашенном спокойным голубым сияньем, он был уже другим – не грубым, а жалостливым и нежным. Сон больше не повторился, и ей было жаль этого нежного девичьего сна. Юность у нее была безрадостной, первое замужество вынужденным, сухим, и никак не разбудило ее. Второй муж был другим во время их встреч, а теперь ей казалось, что она жует разделяющую их пластмассовую пленку. А как же те первые месяцы – ковер, свечи… И он не любил ее картин. Ну, что ж, он был прав. Она и впрямь писала в те времена ужасно. Только после того, как у них уже был Дмитрий и однажды он заболел менингитом и чуть не умер, она вдруг все увидела. Она помнила, как это было. Она сидела в больнице у его кроватки, горела только зеленая лампа на тумбочке. Врач вышел, она продолжала сидеть и смотреть на спящего сына, у которого кризис миновал, и он дышал ровно. Собственно, так она и увидела свою первую картину – зеленое озеро, на воде кривые тени деревьев, которые были длиннее самих деревьев. С тех пор она писала совсем по-другому. В том же августе Чад позвал ее работать учительницей живописи в русской школе, и она с радостью пошла.

На пляж приехали рано, песок еще не успел прогреться. Влажный зернистый песок проваливался под ногами, тут же намокло расстеленное Чадами покрывало, и им пришлось принести из машины шезлонги. Чад с Милой пили кофе из бумажных стаканчиков, Волков, сидя в стороне на обломке объеденного водой дерева, ел свой любимый йогурт. Горецкие еще вчера уехали в город за сувенирами, Леона с утра нигде не было видно, и это ее радовало, потому что Леон бы обязательно внес во все неразбериху. Да, будь с ними Леон, он бы уже уговорил всех ходить на водных лыжах, прыгать с парашютом. Она боялась высоты, не любила водных лыж. Она выпила немного чаю из термоса и пошла гулять вдоль берега. Волков присоединился к ней в самом конце променада. Толкая ногой небольшие гладкие камни, он рассказывал про водоросли. Бурые – ламинария, ярко-зеленые – спирулина, самая богатая белком.

Интересно ли ей?

– Откуда вы все это знаете?

И вспомнила: ах, да, он же биолог.

Она слушала его и думала о том, что впереди долгая осень, потом зима, и что солнца они долго не увидят. Они говорили так, будто давно были знакомы и перебрали в долгих разговорах все темы, кроме этих водорослей. Может быть, Виктору тоже следовало стать ученым? У него столько разных талантов – ни в этом ли причина его вечной неудовлетворенности? Но нет, зачем ученым? Виктор был поэтом, и только поэтом. Журнал отнимал у него много сил, теперь, когда он не будет им заниматься, он снова начнет писать, и все станет на свои места. Она думала про это, и сама же понимала, что ничего такого не случится. Всю жизнь она ждала, чтобы он освободился: сначала от любви к Тане, чью фотографию он носил в портмоне, потом от работы над журналом. Ребенок рос, справлялись дни рождения, все это происходило без его присутствия.

В полдень сели ланчевать. Простые сосиски, завернутые в мягкие булки и политые сверху дешевой сладкой горчицей, были удивительно вкусны. После еды Аля с Волковым пошли купаться. Вода была уже не такой ледяной, но Волков сказал, что все равно холодно и надо плыть быстрей. Он уплыл вперед, но потом вдруг вынырнул рядом с ней.

– Поплыли к тем камням? – спросил он, и она поплыла за ним.

То, что издали походило на выступающие из воды камни, в приближении оказалось небольшим каменным островом.

Волков нашел под водой ступеньку и с нее легко забрался наверх. Оттуда он протянул ей руку. Были сильные волны, и ее сносило вбок.

– Я сама, – крикнула она, оступилась на скользких, облепленных мидиями камнях и почувствовала, как что-то резануло по ступне.

Из пореза обильно текла кровь, но больно не было.

– Ерунда, – сказала Аля, – в морской воде много йода.

Он сел, повернувшись к ней в профиль. Из-за легкой красноты, которая также окрасила его острые уши и виски, стало видно, какая у него белая кожа. Он смотрел в сторону берега. Она потрогала рукой серый лишайник и незаметно перевела взгляд на его спину с родинкой на лопатке. Ей одновременно было стыдно и хорошо смотреть на него. «Что-то должно разъясниться прямо сейчас», – думала Аля, продолжая гладить лишайник.

Кровь из порезанной ноги остановилась, сидеть на камнях было хорошо, она продолжала сидеть и ждать. Он весело рассказывал про ледник, который, оползая, отколол от материка все эти острова и островки. Потом он снова замолчал и стал смотреть на берег.

– Пора, - сказала она.

– Пора, – отозвался он.

Он пошел вперед, ловко спрыгнул на подводную ступеньку и протянул ей обе руки. Она остановилась, посмотрела на него: вокруг бескрайняя вода отражала синее небо, и все напоминало тот сон.

На берегу шел прилив, и вся компания перебралась за столики наверх. У воды остался только Виктор.

– Вас полтора часа не было... – сказал он.

Она показала ему порезанную ногу, он бросил равнодушный взгляд и быстро направился к Волкову.

– Мы пережидали, пока кровь остановится, –  прокричала Аля вдогонку.

Он не обернулся. Приблизившись к Волкову, он что-то стал говорить, нервно натягивая рубашку и не попадая рукой в отлетающий рукав. Волков сильно покраснел. «Он должен срочно помазаться кремом от загара», – подумала она и испуганно осознала, что это «он» впервые за долгие годы относится не к мужу, а к другому мужчине.

Когда Волков ушел, они с Виктором тоже поднялись и сели за столик. Только тут она обратила внимание на то, что он сбрил бороду. И снова это было странно, потому что двумя месяцами раньше она бы обязательно обрадовалась, а сейчас ей было все равно.

«Меня сносит теченьем куда-то не туда», – подумала она и вспомнила, что завтра Чад привезет Диму. Мысль о сыне подействовала успокоительно. Подойдя к мужу, который так и не надел рубашку, Аля с особой бережностью обмазала его плечи и шею кремом. Закончив, она еще постояла над ним с бутылкой крема в руке.

– Так хорошо, что ты поехал с нами, Лулу! – тихо сказала она наконец.

Он ел яблоко и, казалось, не слышал.

 

Волков презирал Виктора. С самого начала он понял, что этот человек – эгоист и романтик. Таких людей Волков не уважал. Некоторые детали поведения Виктора невольно связывались у него с воспоминаниями об отце и его обращении с матерью. Отец Волкова, крупный ученый-генетик, обращался с матерью, как собственник. Острую жалость к Але он испытал уже в первый вечер. Потом он ругал себя. Как и многие мужчины, выросшие в семье, где отец – диктатор, он автоматически становился на сторону женщин. Аля казалась ему талантливой, но какой-то испуганной. Только когда она сердилась и губы у нее пунцовели, а глаза широко раскрывались, он понимал, какая под этой серой, мышиной оболочкой прячется гордая и еще очень темпераментная натура. Вечером он говорил Леону:

– В жизни человека есть три четко различимые периода: детской жестокости, романтической самодраматизации и милосердия зрелости. Если человек в сорок лет не понимает, что он в долгу перед всем миром, он ниже своей стадии развития.

Леон, укладываясь в постель, что-то отвечал про то, что Виктор – человек хороший и, в целом, мыслящий.

– Да, да, завтра обсудим его взгляды, – пробормотал Леон и, повернувшись к нему спиной, тут же захрапел бодрым храпом, который Волкову не давал спать уже пятую ночь.

Волков лежал без сна и глядел в потолок. Он в своей жизни повидал таких, как Виктор. Это были эгоисты, удушающе действовавшие на тех, кто их любил. Что эта женщина, красивая, талантливая, делает рядом с таким человеком, как он? Чем он ее так пронял? Стихами? Стихов его Волков не читал, но что-то подсказывало ему, что стихи Виктора такие же, как сам Виктор – романтичный эгоизм. В этом он был не прав, и, прочти он их, он бы очень удивился, ибо все было как раз иначе, только в стихах Виктор и оживал. Но, к сожалению, поэзией Волков вообще не увлекался.

Храп Леона стал громче. Волков еще поворочался в постели и, не выдержав, встал. Найдя в чемодане книгу, он сел с ней в углу, под торшером.

 

Виктор тоже не спал. Будучи человеком ночным, он какое-то время сидел один на террасе, потом к нему вышел Чад. Он показал на синеющее в массиве хвойных деревьев окно.

– Вот за это окошко между деревьями мне пришлось повоевать с соседями. Хотели застроить какой-то хреновиной, забором каким-то... Обычно я бы поленился, как все мы... А тут пошел и поговорил... И, надо же, оставили, как есть!

Виктор заметил что-то насчет того, что, мол, да, красиво, когда в оправе деревьев проступает синее пятно.

– Дымом пахнет, чувствуешь? – спросил Чад, поворачивая голову в другую сторону и вглядываясь в прочную темноту.

– У меня плохое обоняние. А что случилось?

– Ты как на Марсе живешь! Горят леса, не читал?

Он покачал головой и перевел взгляд на Виктора.

– Ты чего не ложишься?

– Слушай, у тебя нет ли какой-нибудь выпивки?

– А что, надо?

Чад соображал с минуту.

– Могу отвезти тебя в центр города, там бары еще открыты.

Виктор кивнул и поднялся

  

Часть острова, куда они отправились, называлась Оак Блаффс. Чад высадил Виктора у бара.

– Мне, в принципе, назад нужно, – сказал он неуверенно.

Он мог приехать за Виктором через час-другой.

Виктор сказал, что доберется сам и махнул рукой, чтобы Чад уезжал.

– Такси можно взять на площади! – добавил он.

Ему хотелось чего-то крепкого, он с удовольствием выпил скотч прямо у стойки, заказал еще один. За столом слева освободилось место, он повернулся, чтобы пойти туда. Позади него стоял Дьюк, он открывал бумажник и не видел Виктора. Виктор взволнованно всматривался в черты знакомого лица.

 

Они перешли и сели. Муж племянницы поднялся, Виктору пришлось протискиваться, чтобы сесть у стены, получилось очень неловко, потому что он задел рукавом свечу, и она расплескалась прямо в тарелку с едой.

– Я закажу другую! – воскликнул он, снова поднимаясь.

Его остановили. Не нужно, они уже отужинали и собирались уезжать.

– Можно еще чаю выпить, – сказал Дьюк.

Заказали чай. Дьюк спросил, в какой он гостинице. Виктор ответил, что они с женой гостят у друзей в... Он назвал место, и Дьюк покивал. Он стал рассказывать племяннице и ее мужу, что жена Виктора – знаменитая художница Гончарова, происходящая из старой аристократической семьи. «Эк у него провода заклинило!» – думал Виктор, понимая, что поправлять Дьюка в таком шуме все равно, что звать на помощь, когда звонит колокол. При этом бар еще только начинал заполняться по-настоящему.

Дьюк кивнул, взглянул на родственников.

– Пора?

Они покивали: пора.

Ничего не понимая, Виктор встал. Он думал, что его пригласят, но его не пригласили.

– Может, завтра с утра увидимся? – спросил Виктор и тут же понял, что завтра с утра он сам не может, они встречаются с Волковым.

«Глупость какая-то. Что они, как подростки?»

Он подумал, что ему стоит отменить это нелепое выяснение отношений. Ведь Дьюк был здесь!!

Но Дьюк все равно не мог. Они должны очень рано возвращаться в город, прямо первым пароходом, потом он сразу улетал.

– В Нью-Йорк, и оттуда в Германию. Ты слышал про мою группу? Я тебе писал.

– Я ничего не получал.

– Странно, мне припоминается, что писал, – произнес Дьюк и прихлопнул ладонью выбивающийся зевок.

Пока муж племянницы расплачивался с официантом, Дьюк рассказывал про свои новости. У него была подруга, молодая женщина из Хорватии, певица, с ее группой он вместе ездил на гастроли. В воскресенье у них было большое выступление в Мюнхене. Виктор искоса взглянул на него.

– Захочешь – прилетай! – предложил он, когда они толчками двигались к выходу.

Виктор двинулся за ним, но Дьюк уже протягивал ему руку.

– Куда прилетай? – спросил Виктор, до которого все доходило очень медленно.

Навстречу им в дверь входили подгулявшие туристы, среди них был странный человек в маске с рогами, он нес тубу, и Виктору пришлось потесниться.

Дьюк шел, не оборачиваясь, уже что-то говоря родственникам, размахивая руками. «Значит, такси на той площади...» – зачем-то подумалось Виктору, как сквозь сон.

С трудом маневрируя среди тесно припаркованных машин, он двинулся к машине Дьюка. Тот приветливо-непонимающе улыбнулся, он не заметил, что Виктор шел за ним.

«Жизнь – это не шутка, – неожиданно для себя произнес Виктор, – не игра, а люди не игрушки. Жизнь – это серьезно, это один раз живешь, один раз, однажды... И то, что ты думаешь приобрести за деньги, не продается. У меня есть сын, и каждый раз, когда я после промежутка времени смотрю на него, я знаю, что в это время происходило что-то, что больше, чем я! И каждый год, когда мы меряем его и делаем черту на стене, зазор между прошлым годом и новым заполнен чем-то божественным! Вот этого зазора ты не купишь ни за какие деньги тоже!» Потом он понял, что кричит. На его крики из машин вышли таксисты и смотрели на него. Он резко вытер глаза и пошел через площадь. За его спиной хлопнула дверь машины, Виктор не обернулся, все это не имело к нему никакого отношения.

 

Он хорошо помнил, как они с Чадом ехали в центр города. Была только одна дорога с желтой разделительной полосой, с деревьями, смыкающимися в перспективе. От быстрой ходьбы он вспотел, и неожиданный холодный ветер хлестал у него под мышками. Он торопился, и чем ближе он подходил к группе людей на бензоколонке, тем сильнее билось у него сердце. Что-то забелело в темноте, и какой-то предмет упал на гору мешков, стоящих у железной ограды. Виктор сделал еще несколько шагов, приблизился и ощупал внутренний карман куртки, где держал деньги. В эту минуту все и произошло. Один из них встал рядом с ним.

– Я не из полиции, – сказал Виктор, для достоверности усиливая русский акцент.

Парень ничего не отвечал, зрачки у него были узкие, и Виктор хорошо знал, что это означает. Парень поднес к его шее небольшой, очень тонкий нож.

– Я бы купил что-нибудь выпить. Чего у вас есть? Ну, посмотрите на меня! Неужели я похож на полицейского?

– Похож, не похож! – проворчал невысокий широкоплечий мужчина и, взяв его за плечо, старательно ощупал карманы брюк.

Виктор стоял очень спокойно, держа руки разведенными.

Тот, кто держал нож, ощупал в паху.

– Сколько у тебя с собой?

– А что у вас?

– Крэк.

– Ребята, выпивка нужна до зарезу! У вас нет чего-нибудь? Мне жена изменяет, – сказал Виктор и вдруг страшно расстроился от своих же слов, потому что это была правда, и ему даже стало безразлично, будут ли его сейчас бить или отпустят.

После краткого совещания тот, что ощупывал его карманы, вытащил из джипа и протянул Виктору бутылку с иностранной этикеткой.

– Пятьдесят с тебя.

Пятьдесят была завышенная цена за бутылку непонятно чего. Расплатившись, он больше не задерживался. Налетая в темноте на стоящие у обочины шины, он поспешил выйти на яркую часть дороги. Ему необходимо было выпить. Он оглянулся, не преследуют ли они его. Высокое темное здание кирпичной церкви, с белеющей у ограды статуей мадонны, показалось ему родным. Он вошел во дворик и у задней стены присел на ступеньку. Он постарался дышать медленно, чтобы перестали пульсировать виски. Так он сидел минут пять, глядя на свои лежащие на каменных ступенях руки. Когда они перестали дрожать, он осторожно открыл пакет, отвинтил крышечку и стал пить горьковатую водку. Довольно скоро ему стало легче, и он даже с некоторым удовольствием думал о том, что случилось на бензоколонке. Потом он вспомнил про Дьюка и его охватило сомнение. В своем ли он уме? Ведь он хотел извиниться, а вместо этого обидел того сильнее. Зазор какой-то придумал. Не позвонить ли ему? Куря и думая про это, он понял, что звонить не надо. Ему было унизительно, и Дьюк тут был ни при чем. Дьюк был отдельно и Виктор отдельно. Вот человек полтора года мучается сомнениями, ищет причину размолвки, а причина, может, заключается и не в обиде. «Да меня просто не существует в его мире, и никакой тут причины не надо искать!» – воскликнул Виктор, и эхо ударило его голос о дальнюю стену.

И вкус, и запах водки были странными.

А зачем он напал на Волкова? Волков, в целом и в общем, был ему даже симпатичен. Чувствуя спиной приятное тепло кирпичной стены, он смотрел вдаль, и мысли его бесцельно кружили. Он всегда был ревнив. Ревность – низкое чувство, думал он.

Он отпил еще пару глотков. Когда-то он был счастлив, он сам сломал свое счастье. Ему надо было идти? Куда идти? Он решил, что еще посидит. Голова приятно гудела, и вышедший из-за деревьев полицейский выглядел декоративным, при луне блестела бляха. Виктор с удивлением рассматривал его, как недавно рассматривал собственное отражение в стекле – немного с недоверием, немного с жалостью. Полицейский материализовался целиком и прочно. Нависая над Виктором, он поднял со ступенек бутылку, понюхал и, завинтив крышку, положил в карман. Владимир продолжал следить за его действиями, думая больше о том, что вся бутылка вошла в карман, и теперь ее даже не видно. Полицейский отошел в сторону и достал рацию.

«Бежать! Здесь они со мной церемониться не будут!» – мелькнуло у Виктора в голове. У него имелся опыт. В прошлый раз, когда его пытались задержать, он попросту удрал. Он незаметно исподлобья оглядел дорожку от церкви к лесу.

В полицейском участке у Виктора сняли отпечатки пальцев и спросили, хочет ли он позвонить кому-то. Он набрал номер жены, там никто не ответил, что было понятно, потому что был уже третий час ночи. Он позвонил Чаду, разбудил его.

– Не говори сейчас ничего, – быстро сказал Чад. – Я буду через десять минут.

Они ехали домой в молчании, потом Чад вспомнил, что Виктор разыскивал какой-то знакомый. Он подумал, что Дьюк, опомнившись, позвонил. Тут же понял, что этого быть не могло, потому что Дьюк не знал никаких номеров телефонов.

– Сэм. – Есть такой у тебя? Он что-то говорил про отца и про деньги.

Виктор при известии побледнел.

Вернувшись, он набрал номер. На том конце долго не отвечали, потом сонный голос сказал «да, слушаю». Это был голос отца Сэма.

Виктор разрыдался.

 

 

   6

Привыкшая пропускать болтовню Леона о капитализме и социализме мимо ушей, Аля молчала. Она специально села подальше от всех, чтобы не участвовать в споре. Был молчалив и Виктор. Он вообще вел себя сегодня странно. Ночью его не было, и где он был, она не знала. С самого утра они с Чадом куда-то уезжали, потом Виктор долго спал и проснулся только к ужину. Глаза у него были тяжелые, на непривычно гладком лице розовел вздернутый подбородок.

Через пару минут вышла на террасу Нина и села рядом с Алей.

– Где берете? – спросила Нина тихо.

Она указала глазами на Леона.

Аля пожала плечами:

– Это все слова...

Она повторила для Нины то, что обычно говорила всем: Леон вырос в Америке, советский ужас прошел мимо него.

– М-да, – сказала Нина задумчиво.

Она протянула ладонь за перила террасы. Шел мелкий теплый дождь.

– Мы на весенние каникулы ездили к родителям в Москву – произнесла Нина все так же тихо. – У Давида был день рождения, и мы пригласили соседских детишек. Вроде, родители симпатичные, детям, как и Давиду, по одиннадцать лет. Ну, не пьет один мальчик кока-колу – подумаешь... У вас, спрашивает, кваса нет?

–Так, – сказала Аля, не очень понимая, при чем здесь квас.

– Потом дети ушли в свою комнату. В какой-то момент слышу, там, у них в комнате, какая-то жаркая дискуссия. Прислушалась... А это мальчишка, который кваса просил, не говорит, а прямо-таки вещает. «Кока-кола – напиток капиталистов. Израиль, где вы жили, – фашистская страна, там палестинцев держат в концлагерях. Вот был бы жив Сталин, он бы таких, как вы и ваши родители, сослал в лагеря и правильно бы сделал».

Аля перевела на нее взгляд.

– Понимаешь, – сказала Нина, – это же он не сам придумал, это же кто-то из взрослых в семье! Уже все забыли! И там очень скоро все снова будет просто решаться. А здесь они играют в эти левые игры!

Она снова замолчала и стала смотреть на небо, потом поднялась.

– Пойдем, у меня есть зонт!

Аля подошла к Виктору. Лицо мужа сжалось, как будто его мучила боль. «Что с ним», – подумала она, присаживаясь на корточки рядом и тревожно вглядываясь в его погасшее лицо. Это странно совпадало с тем, что происходило с ней. Ее, о чем она никому не говорила, бросало то в жар, то в холод. Нога болела. Зная, что ее жалобы раздражают Виктора, она решила перетерпеть.

– Мы с Ниной погуляем и придем, – сказала она, коснувшись рукой его руки.

Он кивнул, не глядя на нее.

Нина уже стояла на крыльце.

– Дождь слабый. Зонт, наверное, не нужен.

Они пошли под теплым дождем, в глубине палисадов загадочно светились окна. Они так шли долго, потом Аля почувствовала, что ноге тесно, и остановилась.

– Что-то не могу идти.

Она расстегнула сандалию. Нина охнула.

– Так, так... Давай вызовем скорую!

– Ты с ума сошла! – испугалась Аля. – Какую еще скорую!

Нина покачала головой.

– Пошли назад! Я тебе дам антибиотики! И, пожалуйста, принимай!

Дома все еще сидели на террасе, только Виктора не было. «Пошел спать», – догадалась Аля и поднялась наверх. Он еще не спал.

«Сказать про ногу или не сказать?» – подумала она и опять решила ничего не говорить.

 

Утром она по-прежнему чувствовала себя ужасно. Вся в поту, она лежала под холодным, как лед, одеялом и то погружалась в сон, то смотрела в окно, за которым ветер нес дым. Горели где-то леса... Горели страшно.

Тревога за горящие где-то леса совпала с тревогой за сына, и, как пожар, перекинулась на мысли обо всем будущем поколении, которому придется жить в ужасном, безвоздушном мире. Когда видения о том, идущем на смену времени посещали ее, она не знала, куда спрятаться от мыслей. Обычно помогало только что-то конкретное, забота о сыне, о муже. Но сейчас она была пригвождена к постели и беспомощна.

Виктор поднялся в семь утра. Он ушел в ванную комнату, и оттуда долго раздавался шум льющейся воды. Вышел он из ванной уже одетый в брюки и голубую рубашку, которую она не видела на нем много лет. Она улыбнулась, но сразу вспомнила про Волкова, про то, что все еще любила его, и сердце ее тоскливо сжалось.

– Что с тобой? – спросил Виктор, присаживаясь рядом. – У тебя мигрень?

Она покачала головой.

– Наверное, от того пореза... небольшой сепсис.

– Это опасно?

– Я уже принимаю антибиотик...

Он вздохнул и продолжал собираться. Причесавшись перед зеркалом ее расческой, он снял волоски и положил их в мусорную корзину. Потом он постоял у окна, поглядывая на небо, которое было заволочено тучами до горизонта. Снова накрапывал дождь. Аля слышала, как капли стучат о крышу. В соседней комнате спал сын, сын был ее стеной, ее защитой.

– Шторы задернуть? – спросил Виктор.

– Да нет, не надо, Лулу. А ты, собственно, куда в такую рань?

– Хотел пройтись. Вернусь через пару часов, – ответил он небрежно, как всегда говорил, когда не хотел, чтобы она расспрашивала его.

Она и не стала ничего спрашивать. Все, что ей нужно было сейчас, это снова заснуть, чтобы к обеду проснуться здоровой. Это был их предпоследний день на острове. Она снова закрыла глаза и сразу задышала глубже и спокойней. Сквозь набегающий сон она чувствовала, что муж все еще стоит рядом и смотрит на нее.

Виктор действительно постоял над ней, вглядываясь в опухшее лицо. Потом он, наклонившись, поцеловал ее в мокрый лоб, в спутанные волосы. В эту минуту он вдруг понял, что ближе этой болезненной, унылой женщины у него никого нет и не будет в жизни.

«Бедная, бедная моя», – прошептал он, пятясь и стараясь не скрипеть половицами.

– Чад Диму привез. Ты покорми его завтраком, когда он встанет! – слабым голосом попросила она Виктора, стоявшего в дверях.

– Конечно, – ответил он и вышел, плотно прикрыв за собой дверь.

 

Он протер глаза, не понимая, что в них – дождь или слезы. Темные пятна расплывались на устилающих аллею каменных плитах. Вокруг дороги нежно дрожала зелень. Каждая травинка стояла со своим бриллиантом.

Волков уже ждал его на берегу. Они были приблизительно одного роста и даже внешне походили друг на друга. Волков рос в бедной семье, отец Волкова был пьяницей, и мать тоже пила. Повсюду у них в квартире валялись грязные тряпки, от плетеных ковров пахло кислятиной. Волков выбивался из сил, работал и учился. В двадцать лет он женился на женщине, которая была намного старше его, ухаживал за ней, когда она заболела раком.

Ничего этого Виктор, разумеется, не знал и не понимал, откуда в том столько ярости и за что Волков его так не любит.

Над ними меланхолично кричали чайки, дождь запрыгал, вымочив обоих. Виктор с уважением посмотрел на мускулы, проступавшие сквозь намокшую рубашку. Поборов минутную робость, он подошел к нему, здороваясь. Тот холодно пожал руку.

– До первой крови? – спросил Волков.

– Как угодно, – пробормотал Виктор.

Ему захотелось сказать Волкову что-то простое, доверчивое. В детстве ему страшно хотелось заниматься боксом, он приходил к другу на тренировки, завороженно сидел на скамейке и смотрел, как дрались на ринге. И все запоминал, запоминал. Он заполнил бумажку, нужна была подпись родителей. Мать посмотрела на него, как на безумца, и разорвала направление в клочки.

Он вспомнил позицию, встал в профиль, одна нога впереди, другая чуть сзади. Первый удар пришелся ему в ребра, под ложечкой загорелось. Как нелепо, думал он, два интеллигентных человека – и вдруг должны бить друг друга. Но он, тем не менее, снова занял ту же позицию, и во второй раз сумел отбить удар, попав Волкову в лицо. Третий удар Волкова пришелся ему в бровь и сбил его с ног. Он ничего не почувствовал, просто ему показалось, что дождь захлестал еще сильнее, и этот дождь шел только над ним. Он все смотрел на Волкова, и не понимал, почему дождь идет над ним, а над Волковым сухо сияет солнце.

– Ладно, хватит, – сказал Волков, отходя.

– Нет уж!

Виктор, поднимаясь, утер лицо и удивленно посмотрел на кровь.

– Только не надо идиотизма! – сказал Волков, поворачиваясь к нему спиной.

Молча они двинулись назад. Волков шел впереди, пиная песок. Возле дома Виктор поравнялся с ним.

– Я хотел спросить.

– Спрашивайте, – ответил Волков.

Он стоял и глядел на Виктора исподлобья.

– У вас с ней что-то было?

Волков посмотрел на свой испачканный кровью рукав. У него тоже на губе краснела ссадина.

– О чем вы говорите?

– Я ее муж, не забывайте! Имею право...

Он чувствовал фальшь во всем своем облике и в этих вопросах тоже.

– Это вопрос не ко мне, – сказал тот и пошел внутрь, оставив Виктора у входа.

 

 

Леон где-то раздобыл поросенка и заставил других ему помогать с приготовлениями. Волков с Милой расставили во дворе стол и накрыли его на восемь персон. Мила с тарелками и соусницами бегала из дома во двор и обратно.

Аля и Чад втыкали в траву факелы, от которых пахло цитрусовыми деревьями. Факелы нужны были не для красоты, а в качестве защиты от насекомых. Они воткнул дюжину факелов кольцом на поляне, и они полыхали, бросая загадочный неровный свет на кусты и окрестные деревья. Сверчки метались в зарослях шиповника, слышалось пенье цикад. А где-то далеко на материке горели леса, и ветер доносил оттуда запах гари.

Виктор посмотрел из окна их комнаты на озаренную огнями поляну, где один за другим гости садились за стол. Он набрал номер Сэма. Связь была плохой, в трубке щелкало. Говорили об отце, тот уже не раз спрашивал про Виктора. У Сэма было хорошее настроение, пришли деньги, он готов был выслать.

Виктор прокашлялся.

– Я хотел сказать, что деньги мне больше не нужны.

   В ванной он потрогал вздувшуюся бровь и заклеил красный рубец пластырем.

 

Потом он переоделся и спустился по лестнице. Виктор чувствовал голод и одновременно ему хотелось взять сына в охапку и не выпускать. Все люди за столом, все люди там, где горели леса, вся голубая планета была его.

– Это глупо, что американские СМИ уделяют этому столько внимания! – доносился голос Леона. – В мире происходит множество более важных событий! Почему они так поступают – хорошо известно! Западным демократам невыгодно признать, что их система потерпела крах. Мы находимся на мусорной свалке капитализма...

С ним лениво спорил Чад.

– Капитализм, коммунизм – один черт.  Но факт остается фактом, что то, что мусор может выглядеть не как грязная куча, а как футбольное поле, которое их этого мусора построено, я узнал именно на свалке капитализма.

Дмитрию налили «шампанского», сделанного из яблочного сока с каплей вина. Чокаясь со всеми, он внимательно прислушивался к разговору о горящих лесах. Ему было очень хорошо и спокойно, оттого что они сидят все вместе. Напротив него сидел дядя Андрей Волков, губа его была заклеена пластырем. У папы была заклеена пластырем бровь. Он говорил всем, что у него фурункул, и Дмитрий, хоть и не понимал, зачем папа обманывает, хранил данное ему обещание никому ничего не рассказывать. Утром, когда все еще спали, он видел, как тот поднимался по лестнице. На брови у него была рана, и рубашка его была испачкана кровью. Столкнувшись с Димой на пороге комнаты, он приложил палец к губам. «Это между нами!»

Дима кивнул, и отец продолжал:

– В детстве я мечтал быть боксером, а меня заставляли заниматься гимнастикой! А ты кем хочешь быть, когда вырастешь?

– Лесным пожарником, – ответил Дима, не задумываясь.

Папа, как всегда он это делал, шутливо потрепал его по вихрам и неожиданно, издав какой-то странный рыдающий звук, с силой прижал к груди. Лоб Димы больно уперся в верхнюю пуговицу на рубашке. Дима почувствовал, что от папы отчетливо пахло океаном.

– Как ты вырос! – услышал он.

 

Версия для печати