Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Берег 2017, 56

Мститель

Рассказ

 

В военное училище попал я сразу после призыва в самом конце войны. И застал там пустые казармы, по которым слонялся взвод таких же новобранцев. Все потому, что отсюда недавно был отправлен на фронт последний выпуск и командование пребывало в неведении, стоит ли продолжать подготовку офицеров в том же ускоренном ритме, раз война кончается. Тем более, что абитуриентов, кроме нас, не поступало. Мы переоделись в форму и выглядели в ней... ну, как и должны выглядеть салаги зеленые (так нас и звали старослужащие). Подметали, трудились в подсобном хозяйстве.

Меж тем прогремела Победа, отзвучали салюты. Наконец-то директива явилась: подготовку офицеров продолжать. Видимо – с учетом предстоящей войны с Японией. И через неделю прибыл эшелон с батальоном из курсов младших лейтенантов 1-го Белорусского фронта. Такие курсы были во всех фронтовых объединениях. За 4 – 5 месяцев они готовили офицеров из специально отобранных, наиболее опытных сержантов-фронтовиков. Мы убедились в этом, впервые увидев их колонну, прибывшую со станции. Все – с набором медалей и орденов, в ладно подогнанном, хоть и не новом обмундировании, сапожки в гармошку. И по повадке видно было – эти прошли сквозь фронтовое пекло, повидали тысячи смертей.

Нас, молодых, свели в один взвод, а сержантами – фронтовиков назначили. Через несколько дней начались занятия. Для нас, новобранцев, они были подчас непосильными: бесконечные марш-броски, полоса препятствий, ползанье, рытье окопов. И все – с полной выкладкой. Казалось порой – все, падаю и помираю. Но сержанты поднимали, забирали оружие, тянули, падать не давая. И я вставал и бежал, бежал – откуда силы  только брались. Потом привык постепенно.

А в казарме фронтовики общались с нами снисходительно-дружески. Учили солдатским премудростям терпеливо, голоса не повышая. Да и не требовалось: все мы очень старались, стремились на них походить.

А тут и японцев победили неожиданно быстро. Накал занятий убавился малость. Все ожидали – училище военного времени прикроют. Случилось это, однако, лишь в конце сорок пятого. А пока – ускоренная подготовка курсантов к бою неизвестно с кем продолжалась.

Имела место, однако, и другая жизнь – личная, говоря по-казенному. И в ней-то процветала так называемая «любовь по переписке». Почти каждый из этих молодых мужчин за годы отлучения от нормальных отношений с женщинами приобрел, так сказать, далекую подругу, в виде почтового адресата. И вел весьма интенсивную переписку. В отдельных случаях «почтовая любовь» перерастала в реальную и даже завершалась браком, после демобилизации.

Об этом очень точно написал Борис Слуцкий:

...И письма шли в глубокий тыл,

где знак вопроса гнулся и кружился,

как часовой, в снегах сомненья стыл,

знак восклицанья клялся и божился...

В ходе таких заочных отношений, естественно, каждый старался составить у далекой подруги самое благоприятное о себе впечатление. Кроме фотокарточки, требовался для этого и текст почувствительней и пограмотней. С последним, однако, у большинства возникали проблемы. Потому как уровень учебы школьной у них на известной был «высоте». А у многих – и вообще стремился к нулю. Ну и как же при этом уложить в почтовый треугольник калейдоскоп обуревающих тебя чувств!

По сей-то причине весьма востребованы в казарме были грамотеи, способные составить необходимый текст, который потом старательно переписывали другие курсанты. А в нашей казарме главнейшим из грамотеев был я. Мало того, что мог сочинить письмо, так еще и стихи в него включал и рисуночек. Так что ежевечерне – когда ночных занятий не было – я вел интенсивную эпистолярную деятельность: заседал в ленкомнате перед очередью, так сказать, страждущих высокого штиля для своих посланий. Более того, в очереди томились и курсанты других рот училища, куда дошел слух о небывалом грамотее.

 

«Фима-Шкаф»

Так, в другой роте служил сержант Ефим Галкин, разыскавший меня в одно из воскресений. Отличался он кличкой «Фима-Шкаф», из-за телосложения, конечно. Высоченный, с невероятно широкими плечами, мощной грудью, массивными руками и ногами. При помывке в бане, поглядеть на обнаженного Фиму собирались толпами. Поглядеть было на что. Торс, как-будто из бронзы отлитый, булыжники брюшного пресса, ноги-колонны. И – мужское достоинство соответствующих габаритов. Ну, естественно, и мощью обладал Фима богатырской, воистину. Прям-таки феноменальные возможности демонстрировал. К примеру, с пулеметом «Максим» в сборе на плечах марш-броски совершал.

Еще отличался сержант Галкин полным отсутствием наград на гимнастерке. В те легендарные времена принято было все ордена-медали носить постоянно. Даже у курсантов – отборных воинов, которых и собирали на фронтовых курсах для скоротечной подготовки в офицеры, таких наград было достаточно. А у Фимы – ничего. Только три нашивки над правым карманом гимнастерки – две красных и желтая: два тяжелых ранения и легкое. И это у воина, за плечами которого четыре года фронтовых! Да еще в армейской разведроте служившего. Загадка.

Ну, и наконец – был Фима Галкин евреем. Да не по анкете только – семитские черты лица, картавый говорок свидетельствовали о том немедленно и неопровержимо. А в училище было иудеев несколько на полтыщи курсантов. Считая Фиму и меня. Но я-то не выделялся. А «Шкаф» – еще как!

Итак, нашел он меня в воскресенье и говорит: «Потолковать с тобой надо. Ты мне можешь помочь, надеюсь». И расказал о себе такое, что в шок меня повергло немалый. Еще бы! Ведь Фима земляком оказался, из Умани родом. Город Умань известен не только на Украине, но и за ее пределами благодаря парку «Софиевка». Основанный в 1796 году польским магнатом Станиславом Потоцким, названный в честь его жены Софии Витт-Потоцкой, он – воистину шедевр паркового зодчества.

Но более всего знаменита Умань могилой цадика реб Нахмана. Этот святой раввин умер в Умани в начале Рош-а-Шана – главного для иудеев праздника. Он сам знал, когда умрет, и утром первого дня праздника обратился к присутствующим: «Я ухожу. Но вы должны возвратиться домой и объявить: «Всякий верящий в Б-га должен прийти к рабби Нахману на Рош-а-Шана»». Он был погребен 17 октября 1810 года на старом кладбище в Умани, среди двадцати тысяч евреев, убитых гайдамаками в этом городе около 400 лет назад.

 

Одиссея сержанта Галкина

Эти подробности истории Умани я узнал гораздо позже. А тогда лишь кое-что рассказал мне Фима, хотя и родился там и жил на улочке неподалеку от знаменитого кладбища в семье балагулы – возчика. Отец владел парой лошадей и площадкой – такой безбортовой телегой для перевозки грузов. Потом ее отобрали, стала казенной. Кроме Фимы-старшего, в семье было еще двое девочек. Отец (не помню имени) также отличался невероятной физической мощью, трудился от темна до темна. Но жили бедно, и Фима уже в детстве стал работать тоже. В школе учился всего несколько лет, потому и был почти малограмотным.

В армию Фиму призвали в первые дни войны. Воевал в пехоте. Но вскоре стал полковым разведчиком – благодаря силушке своей неимоверной. Отступал до Воронежа, наступал до Берлина. Умань была освобождена от фашистов 10 марта 1944 года. Вот когда волна наступления и до Умани докатилась, оказался Фима сравнительно недалеко от нее. И попросил командира разведроты отпустить на три дня в родные места. И не мог ротный отказать доблестному разведчику.

Фима добрался до Умани за сутки, увидел развалины, такие же, как и в других местах по пути на Запад. Но потрясло, душу вывернуло и другим человеком сделало, когда узнал он о судьбе семьи своей. И немалой родни. И всех евреев уманских судьбу кошмарную. Притом что повальное уничтожение евреев немцами, да и местными жителями, для фронтового разведчика не могло же новостью оказаться. Повидал он это, прочувствовал, пережил. Но...

1 августа 1941 года, когда Умань заняли немцы, в городе находилось более 18 тысяч евреев. А уже утром 21 сентября более тысячи евреев пригнали во двор городской тюрьмы. Большинство из них наглухо заперли в тюремном подвале. Они стояли тесно, присесть не было возможности. И умерли, задохнувшись, стоя. Остальных евреев после зверских надругательств полицаи добили прикладами, ломами и топорами. Полицаи эти были украинцы, но не местные. Местную полицию сформировали в октябре.

В октябре же появился приказ: всем евреям переселиться на Старый базар, в гетто. При переселении украинская полиция следила, чтоб не взяли с собой лишнего. Оставленное тут же разграбили местные жители. Спрятаться или убежать смогли единицы – куда от соседей спрячешься. В большинстве своем евреев и выдавали соседи, сослуживцы, знакомые и даже друзья бывшие.

В гетто у Старого базара многие умирали от голода и болезней. Уцелевших в начале 1942 года согнали в урочище «Товста дубина» и в Каменный яр и расстреляли. И стал город цадика Нахмана «юденфрай».

Не избежала этого и семья Фимы – отец, мать и две сестры, хотя и не пошли они в гетто. Их немедленно выдали соседи, и за ними пришли полицаи, отца выгнали на улицу к другим мужчинам, а мать и сестер избивали и насиловали в доме. Услышав их крики, отец выскочил из толпы, вырвал винтовку у полицая и, как дубиной действуя, стал колотить немцев и украинцев-полицаев. При его-то силушке почти каждый удар был смертельным. А он бил, бил, пока его не застрелили. Прикончили и мать, и сестер.

А дом уцелел во всех перипетиях уличных боев. И жила в нем семья, обитавшая до того в подвале на соседней улице. Фиме сказали, что один из них служил в Управе. Таких, впрочем, было в Умани немало. Имена некоторых Фима узнал. Подробностей выяснять не стал, чтоб не светиться. У него оставались сутки до возвращения в часть. Мимо Умани шел поток военных машин, на которых он и рассчитывал уехать.

Но сначала решил расплатиться за гибель семьи. Бывалый разведчик, тем более житель Умани, Фима выследил троих бывших полицаев и убил поочередно. А в полночь он швырнул в окно родного дома термитную ампулу от огнемета. Дом запылал. А Фима остановил грузовик на шоссе, вскочил в кузов. И вскоре был среди своих разведчиков. Фима сказал мне, что его не заподозрили. Видимо, не до этого было. А может, решили, что предатели уманские эту казнь заслужили.

 

Пепел Умани стучит в его сердце

Уверен, не читал Фима «Легенду» Шарля де Костера и не знал ничего о Клаасе, чей пепел стучал в сердце его сына. Но именно это всплывает в памяти моей, когда встает в ней образ Ефима Галкина – беспощадного мстителя. И не только за семью мстил – за народ свой расплачиваться заставлял. На пути фронтовом повидал столько зверства, с каким расправлялись немцы и их местные подручные с евреями, что месть стала главным делом этого могучего воина. И мстил он, убивая немцев и предателей, умудряясь сочетать месть с выполнением самых тяжких задач, стоявших перед фронтовым разведчиком. Ибо с 1944 года служил он уже в разведбате штаба 13-й Армии 1-го Украинского фронта.

А был сержант Галкин командиром группы захвата в поисковом подразделении. То есть, самую главную роль выполнял: «языка» брал и через «нейтралку» доставлял. Использовались при этом его недюжинная силушка богатырская и неутолимая ненависть, которая трансформировалась в неусташимость. И «языков» притаскивал Ефим немало, иногда – в прямом смысле слова заткнув рот, привязывал «фрица» к спине своей и полз от немецкой обороны к своему переднему краю.

Он мне рассказал, что получал яростное удовлетворение в рукопашной. Дрался всегда остро заточенной пехотной лопаткой, рукоятку которой заменил на железную трубу. Рубил ею как мечом, вкладывая в удар всю ненависть свою к ним, к палачам отца, матери, сестер. После такого боя, весь в брызгах крови, смотрел на нее с радостью, потому что кровь эта была вражьей. Он считал, что так – кроваво – он хорошо мстит, правильно.

Но особо ненавидел Ефим полицаев. Фронт шел по Украине, и попадались в основном местные. Были еще и прибалты. Да и русские тоже. Ефим шел на риск, убивая их. Потому как иногда это были пленные. И командир его знал обо всем. Но – молчал: семью потерял и он. Впрочем, потом Ефиму припомнили и эти убийства. Потом – когда попал он под трибунал.

 

Трибунал

В конце июля 1944-го года 13-я Армия, форсировав Вислу, захватила плацдармы на ее западном берегу и, удерживая их, готовилась к переходу в наступление. Начало его планировалось на середину августа. Немцы яростно атаковали, но на плацдармах сосредоточивалось все больше наших войск и техники. Наступление назревало. Случилось, однако, так, что конкретных данных о немецкой обороне раздобыть не удавалось. А скупые фотоснимки авиаразведки не раскрывали ни ее построения, ни оперативных резервов. Требовались «языки», но все потуги войсковых разведчиков успеха не принесли. И к делу подключили армейский разведбат. Под контроль его взял сам командующий 13-й Армии генерал-лейтенант Пухов.

Командир разведбата выслал на передний край дюжину поисковых групп, но почти все разведчики либо погибли, либо вернулись ни с чем, кроме...  Кроме той, где группой захвата командовал сержант Галкин. Проникнув за передний край, его разведчики замаскировались в перелеске у шоссе и стали наблюдать за движением. И уже к ночи им повезло. В сопровождении бронетранспортера по шоссе двигался штабной вездеход. Галкин скомандовал, и опытные разведчики подорвали бронетранспортер, уничтожили солдат охраны. Вездеход с офицером «взял» Галкин. Им оказался полковник инженерных войск. Его быстро связали, уволокли в перелесок и стали подбираться к переднему краю.

Место перехода было согласовано, и когда радист группы сообщил о готовности, артиллерия открыла огонь. Разведчики поползли по «нейтралке». Как всегда, Галкин тащил на спине связанного «языка». Но до своей траншеи добрался только он. Остальные бойцы остались на «нейтралке», сраженные то ли вражеским, то ли своим же огнем. Добравшись к своим, Фима перерезал веревки. Немецкий полковник встал на собственные ноги и замычал. Хотел, видимо, чтобы Фима и кляп вытащил. Тот вытащил и рявкнул: «Геен, швайн, шнель, шнель!», по мнению Фимы это означало: «Иди, скотина, быстрее!». Но полковник, видимо, обиделся и стал орать, не двигаясь с места. И тогда Фима его ударил... Он мне потом рассказывал, что прямо озверел, потому что потерял всех своих разведчиков, да и устал, ползая под огнем с этим полковником на горбу. А тут он еще идти не хочет. Кроме того, начал кричать на Фиму, обзывая его «Ферфлухте юде». То есть, «паршивым жидом». Ведь понять еврейскую принадлежность Фимы было несложно. Ну, и... Но удара Фима не рассчитал. И убил полковника.

Сержанта Галкина немедленно арестовали. Еще бы! Взять такого важного «языка», доставить его к своим, потеряв остальных разведчиков своей группы. А потом убить. Ведь это означало, кроме всего, что опять придется посылать разведгруппы, «язык»-то необходим был позарез. А время поджимало: до начала наступления с плацдарма оставались считанные недели. Так что трибунал для Фимы был сущим подарком, могли ведь и сразу пристрелить.

Впрочем, и трибунал присудил его к расстрелу. Но, как велось в те времена, казнь заменили штрафной ротой. Что означало почти тоже самое, что и расстрел.

 

 

Разведка боем

Штрафная рота 13-й Армии комплектовалась солдатами и сержантами, приговоренными трибуналом к смерти. И использовалась для выполнения заданий самых безнадежных и кровавых. Уцелевшие штрафники возвращались в свои части, если были ранены или проявили особую доблесть. Одного-двух боев хватало, чтобы роту обезлюдеть, и тогда формировали новую. Вот в новую и попал Фима. У него отобрали все награды, спороли сержантские лычки. И стал герой-разведчик обыкновенным штрафником.

А рота готовилась к разведке боем, которая должна была пройти ночью. Обычно такие атаки велись в светлое время, чтобы засечь огневые точки на переднем крае обороны немцев. Но на этот раз решили попробовать добраться до первой траншеи. Затея, прямо скажем, вполне провальная. Потому что требовалось преодолеть немецкие заграждения и минные поля. А расчет был на то, что фрицы не ожидают такой наглости.

Рота развернулась повзводно и поползла по нейтралке. При освещении ракетами – замирали. Доползли почти до переднего края немецкой обороны и нарвались на минное поле. Когда стали рваться мины, немцы открыли шквальный огонь. От ракет стало светло как днем. Но штрафники ползли и, преодолев проволочные спирали, ввалились в первую траншею. Пошла рукопашная.

Ефим, как всегда, дрался малой лопаткой, которую заточил перед атакой. Прорубившись в блиндаж, он застал там штабного унтера. Скрутил его, выволок на бруствер, привычно взвалил на спину и пополз к своим. По пути был ранен в ногу, но не остановился. И приполз, хотя сапог был полон крови. Его встречали, отвязали немца. А Фима потерял сознание. Очнулся в госпитале. Там узнал, что от роты уцелело меньше десяти солдат – тех, кто был ранен неподалеку от своей траншеи. Их вытащили потом.

И все немедленно были из штрафроты отчислены и направлены в свои части, куда и прибыли после госпиталя. Были полностью реабилитированы. Ибо считалось – смыли кровью.

Ефим Галкин вернулся в свою разведроту, и командир вдруг сообщил ему, что он представлен на Героя за тот бой. Потому что очень ценным оказался взятый им «язык», чуть ли не единственный перед наступлением с плацдарма. Впрочем, представление дальше командарма не пошло. Он не утвердил: штрафника, мол, в герои? Спятили вы там, что ли! А если он такой отважный, то направьте этого Галкина на фронтовые курсы младших лейтенантов. А на представлении написал «Достоин ордена Боевого Красного знамени».

Как понимаете, приказ командарма был немедленно выполнен, и в марте 1945-го Фима прибыл на курсы. Но стать офицером не получилось, потому как война кончилась. Курсы расформировали, а поскольку предстояла еще война с Японией, и никто не знал, сколько воевать придется, то курсантов побатальонно направили в разные военные училища. Так и попал Фима в наше.

А боевых наград у сержанта Ефима Галкина было немало: ордена «Славы» 3-й и 2-й степеней, Боевого Красного знамени, Красной Звезды. И медали, естественно, в том числе – «За отвагу» двумя награжден, что бывало крайне редко. Ну, и за «Взятие», «Освобождение» несколько. Орден Боевого Красного знамени Фима так и не получил, остальные отобрали перед отправкой в штрафроту, да так и не вернули. Может, потому, что из разведбата он убыл на курсы. Фима начальнику курсов докладывал, пытался писать рапорта. Безуспешно. А теперь вот в училище оказался. Замполиту училища доложил. Тот пообещал разобраться, но сказал, чтобы сержант Галкин сам написал письмо прямо Председателю Верховного Совета СССР товарищу Калинину. Мол, все награды оттуда идут, там учет имеется, и там его дело решить могут быстро.

Но у Фимы с грамотешкой слабовато было. И вот подумал он, что такое важное письмо в такие верха написать правильно сумею я. Видимо, свою роль сыграла моя слава сочинителя высококачественных писем к заочным подругам курсантов. Поэтому и решил Фима все рассказать мне, надеясь, что я с этой задачей справлюсь. Что я об этом думаю?

 

Земляки

Но вместо ответа я спросил:

– Фима, а ты знаешь в Умани улицу Почтовую?

– Еще бы! Умань город небольшой. Кроме того, наша улица была с Почтовой рядом.

– А на Почтовой была аптека. Ты, случайно, провизоршу Полину, там она работала, не знал ли?

– Ну как же! Тетя Поля, кто же не знал тетю Полю! Ведь в Умани аптек было совсем немного, и в эту мы и ходили всегда.

– Фима, друг, а может, ты и Полину маму знал? Её звали Лея. Она жила на той же улице неподалеку от аптеки?

– Конечно, знал. Слушай, а ты откуда их знаешь? Ты что, бывал в Умани?

– Я там родился, Фима. Но потом отца перевели в Молдавию. А в Умани до войны я бывал несколько раз. Потому что Поля – моя тетя, а Лея – моя бабушка, мать моего папы. Но я так и не смог узнать, что с ними произошло. А может, ты слыхал что-нибудь про них? Ты ведь был там, Фима.

И Фима сказал, что знает. Они погибли страшной смертью в тюремном подвале.

Мы сидели с ним за казармой на развалинах старого забора. Было мне тогда около восемнадцати. Последние четыре года вобрали эвакуацию на Урал, голод и холод в чужом этом неласковом крае. Так что нахлебался горя-кручины под завязку. И считал себя не мальчиком, а взрослым. Мужчиной себя считал, ответственным за младшего брата, первым помощником матери.

В августе 1941-го на фронте погиб отец. Но даже, когда похоронка пришла отцовская, не плакал я, нет. Хоть и ком в горле стоял. Стоял и душил меня, ком этот колючий. Нет моего папы. И не будет у меня отца. Такого большого, такого сильного и надежного. Убили его его немцы, гады, подонки. Подрасту немного и отомщу. Не души меня, ком в горле! Я за отца отомщу, я отомщу!

И я не плакал, нет. Дрался отчаянно, когда случалось, кто оскорблял, жидом называя. И меня били нещадно. Кровавые сопли утирал. Но, если что – опять лез в драку. И самым любимым стихотворением моим было симоновское «Убей немца!» В нем сказано:

...Так убей же немца, убей!

Так убей же хоть одного!

Сколько раз ты увидешь его –

Столько раз ты его и убей!

Нет, я не заплакал, когда похоронка пришла. Я наделся отомстить за отца.

А здесь, в училище, за казармой, с Фимой рядом – упал на землю. Забился в истерике. Кричал, бил кулаками, рыдал. Это Фима сказал потом, сам-то я не помнил. Он меня и с земли оторвал, и держал, не выпуская. Потом из фляги водой отпаивал. Из крана умывал, гимнастерку и брюки чистил.

И утешал, утешал, говоря на идиш: – Вейн нышт, ингалэ, вейн нышт, абейтих, их об зей гешиссен, их об гекнат ди мердер. – И по-русски просил: Не плачь, земляк, не плачь. Я отомстил, клянусь – отомстил. Сколько мог – убил. Покалечил гадов, и фрицев, и местных немало. Думаю – сотни две, не меньше. Считай, что и за тебя расплатился, земеля.

С тех пор – не спускал с меня глаз Фима. Чтобы поближе быть, добился перевода в нашу роту, обменялся с нашим помкомвзвода сержантом Германом. И курсанты одномоментно всё поняли: «Фима-Шкаф» – шутка ли! Меня и раньше не задирали, ради писем хотя бы. Но глядя, как Фима после отбоя ко мне на койку присаживается, руку кладет на плечо, шепчет, сообщество курсантское выводы сделало немедленно и верно.

Был, правда, случай, когда один из фронтовичков «лихих», Тарас Чмырев, проехался насчет жидов, таких как я. «Не воевал, мол, и ты, Абгаша, на 5-м Украинском Родину защищал». Я, как всегда, кинулся на него, получил под дых и упал. Когда очухался малость и встал – увидел Фиму, подходившего вразвалочку. Он не спеша взял правой рукой за шиворот обидчика. Приподнял и, держа на весу, тряхнул. Другой ладонью дал по уху и прошипел: «Сука ё...ная, тебе жизнь надоела, падаль ? Я помогу, пи..юк, грязь окопная!» И швырнул его в проход между койками, так, что тот пропахал полказармы.

Вечером командир роты капитан Сыроватский вызвал Фиму в канцелярию. Фима мне сказал потом, говорили про меня, и он доложил, что я его земляк.

И что в Умани были убиты его родители и сестры. И что там же в тюрьме задушили мою бабушку и тетю. И что он искалечит любого, кто меня обидит. Капитан Сыроватский приехал с фронтовых курсов вместе с Фимой, его историю знал и на вечерней поверке сказал, что сегодня в роте была драка, и он требует от курсантов прекратить такое безобразие. И «такое безобразие» действительно прекратилось. Фиме ни разу не пришлось пускать в дело свою физическую мощь.

Но мне он сказал, что не всегда же будет рядом. Поэтому надо, чтобы я мог защитить себя сам. И так ответить сукам этим, чтобы сами зареклись и другим рассказали, что не стоит со мной связываться. И он меня научит драться. Уж это он умеет. И хотя я меньше и слабее его, но смогу справиться с тремя. А то – и с пятью.

Мы начали на следующий же день. Шли в спортзал, когда там не было занятий, сдвигали маты. И фронтовой разведчик с четырехлетним опытом войны учил меня драться. Учил настойчиво, заставляя много раз повторять приемы, все эти эти захваты, броски, нырки, удары руками, ногами, головой, использовать подручные предметы и еще много чего, что теперь забыл я. А тогда – старательно осваивал, хоть и больно порой было, из сил выбивался, потом исходил. И конечно, конечно же – бросил бы эти занятия очень даже скоро, если бы... Если бы не Фима. Как мог я сказать ему «хватит», как посмел бы слабодушие проявить, слыша: нох йн мал, ингалэ; мы даф, мы даф шлуген, ингалэ; шлуг зей, шлуг фор дем тотэ, шлуг фор ди бобэ;  кнак, кнак, кнак: (еще раз, мальчик; надо, надо бить, мальчик, бей их, бей, бей за отца, бей за бабушку; удар, удар,удар...) Этими возгласами как командами Фима сопровождал мои удары по боксерскому мешку.

Я видел, знал, чувствовал: Фима учил защишаться и нападать не чужого кого – он сына учил, своего сына готовил к бою. И я вставал после падения, собирал волю в кулак и бил, бил как мог сильнее, представляя себе, что дерусь с врагом, лютым врагом народа моего. Нет ему пощады, только месть. Не суждено мне было драться на войне, с оружием отомстить. Вот я сейчас делаю это. Удар! Удар! Сильнее, страшнее...

Эти уроки рукопашного боя продолжались почти полгода и завершились не потому, что был я готов. По мнению Фимы, надо было ему и еще потренировать меня. Но – не судьба.

 

Письма Калинину

Я приступил к их сочинению вскоре же после того памятного разговора с Фимой, где-то в августе 45-го года. Сочинение, правда, было самой легкой задачей в этой затее. Самое же трудное – раздобыть бумагу и конверты, что в те времена, да еще в таком захолустном городишке, было, как говаривал Остап Бендер: «мечтой идиота». Как понимаете, мне в этом деле ничего не светило. Фима же, по военному присловью, «проявил находчивость». В увольнении познакомился с дамой, работавшей в горкоме партии. Ну, еще бы, в те времена мужчины весьма востребованы были. Да еще такой мужчина, как «Фима-Шкаф». Судя по тому, что уже вскоре он из увольнения принес два десятка листов бумаги и штук пять конвертов, дама была вполне заинтересована в общении с Фимой. Добычу он отдал в ротную каптерку, справедливо рассудив, что даже у него такой дефицит стащат из прикроватной тумбочки. А больше-то хранить негде было.

Я сочинил текст, сперва – черновик. Написал про штрафную роту, не упоминая, за что в нее попал сержант Ефим Галкин. А вот подвиг его в разведке боем расписал детально. Перечислил все награды и за что их Фима получил. И как мог убедительно попросил помочь в деле их возвращения. Потом каллиграфически переписал набело.

Адрес на конверте гласил: «Москва, Кремль, Председателю Верховного Совета СССР тов. Михаилу Ивановичу Калинину». В увольнении пошли мы с Фимой на городскую почту и сдали письмо в окошко. Квитанцию, впрочем, не получили. Не принято, видимо, было в те времена давать квитанцию. И стали мы ждать.

Прошел август. Японию разгромили неожиданно быстро как-то. В училище пошли слухи, что разгонят его. Потому, мол, потребность в таких скороспелых офицерах миновала. Воевать-то, вроде бы и не с кем.

А ответа из Москвы не было. И я написал второе письмо, копию первого, в конце только добавил, что второе. Отправили, квитанцию нам опять не дали. И снова ответ не пришел. В октябре у меня появилось подозрение, что письмо, написанное от руки, хоть и очень я старался, в Кремле читать не стали. А может, и не дошло. От руки адрес написан. И предложил Фиме подключить его даму обкомовскую. Пусть она на машинке отпечатает.

Фима идею одобрил. Уговаривать свою даму, ему, как понимаете, долго не потребовалось. При его-то сексуальных возможностях! И в лучшем виде два таких послания отправились в Кремль. С двухнедельным интервалом. Результат, однако, был нулевым. Так же безуспешно завершились два похода сержанта Галкина к замполиту училища, который наотрез отказался заниматься его орденскими проблемами. Не до этого полковнику Рейбарту было.

А заботы полковника, как, впрочем, и остального командования училища, сосредоточились на вполне реальных перспективах его расформирования. Потому как потребность в нем полностью исчерпана была. Армия сокрашалась, воевать пока не требовалось. И не только наше, но и все остальные, войной рожденные, училища решено было разогнать. И сразу же возникла проблема – куда девать личный состав, офицеров и курсантов?

Куда девали командиров и преподавателей, офицеров штаба и подразделений обеспечения, я понятия не имею. Слишком неопытным был в те времена, «салагой зеленой», на армейском жаргоне. Вот и не интересовался судьбой начальства.

А что будет со мной самим, с товарищами по взводу – об этом думать и решать пришлось вполне серьезно. Альтернатива была такая: если ты желаешь стать офицером и по своим данным – физическим и моральным, и по соображениям начальства подходишь для этой цели – то будешь откомандирован в другое училище, довоенного типа. В какое именно – узнаешь потом, перед отправкой.

А ежели лейтенантские звездочки тебя не прельщают , то отправишься в регулярные войска, дослуживать действительную. Причем, когда это произойдет – неведомо. Как выяснилось потом, воинов 1925 года рождения уволили только в 1950-м. А вместе с 1926-м годом это и был основной контингент тогдашней армии. Старшие возраста повыбиты на фронте, да и этим повоевать пришлось. А в мирное время пахали они войсках по 4 – 5 лет. Незавидная судьба, прямо скажу.

Однако в ноябре 1945 года кто же мог знать об этом. Вот и стали кандидатами в офицеры лишь немногие. Сегодня, жизни на излете, часто думаю – правильно ли получилось. С другой стороны, если и в училище служба медом не была, то уж в войсках – и подавно. Вполне загнуться мог где-нибудь в Сибири.

Но Фима офицерскую карьеру забраковал решительно. И для себя, и для меня. Главным доводом была уверенность, что окажемся с ним в одной части, и он для меня щитом будет. Кроме того, я только Фиме читал свои стихи, и он считал, что я поэт, не имею права зарывать посланный богом талант. А если офицером стану – всё, канет, пропадет талант, армейская служба все задавит. Я уж и не помню сейчас всех доводов, но убедил меня Фима. И когда вызвал командир роты и спросил, не хочу ли учиться дальше, я отказался. Ротный записал в свой список мой отказ. Вызывал, впрочем, он всех курсантов нашей роты и фиксировал их пожелания в этом списке. Было это сугубой формальностью, как выяснилось вскоре.

 

Торжество справедливости

Этот День наступил в декабре 1945-го. Как всегда, после завтрака, выстроились роты курсантские на плацу для развода по занятиям. В отличие, впрочем, от других таких же учебных разводов, приказано было оружия и снаряжения с собой не брать. И еще – стол вытащили, поставили перед штабом. Значит, решили мы, что-то необычное произойдет. И оправдались ожидания эти.

Вышедший на средину плаца, во внутрь курсантского каре, начальник училища полковник Мешечкин, трубным своим голосом объявил, что по приказу Генштаба училище расформировывается. Наиболее перспективные курсанты направляются в другие училища, работающие по штатам и в режиме мирного времени. Список будет сейчас оглашен. Остальные курсанты и офицеры распределены в строевые части. Этим курсантам сегодня же полагается сменить погоны на общевойсковые. И приготовиться к отправке, которая состоится в течение недели.

Полковника сменил на средине плаца начальник штаба, который стал выкликать убывающих в нормальные училища. Курсанты выходили и строились справа от него. Я напрягся, неужели вызовут? Да нет, вроде. Кончался уже список, по алфавиту, когда прозвучала моя фамилия. Я от неожиданности задержался, и начальник штаба повторил с напрягом. И я вышел из строя общего и встал в последнюю шеренгу взвода будущих офицеров. Было нас около тридцати, и судьбы большинства определил строй этот. Но ничего такого не предполагали стоявшие в нем. Где уж. Хотя некоторые фронтовиками были, повидали всякого. Потом выяснилось, что просто отобрали имевших среднее образование, безотносительно их пожеланий. Зачем опрашивали-то? Этот отбор, пожалуй, в жизни моей военной был первым практическим уроком армейской «справедливости». К сожалению, я из него никаких выводов не сделал и на те же грабли наступал потом множество раз. До сих пор синяки от их черенков не выцветают.

Вернусь, однако, в то утро декабрьское. Потому как вышеописанной селекцией не завершилось построение на плацу. Полковник Мешечкин подошел к столу, взял с него картонную папку, повернулся к строю и зачитал. О, Господи! Полковник чеканил во всю глотку, что отважный воин сержант Ефим Галкин за подвиги свои награжден был орденами Красного знамени, Красной звезды, Славы 2-й и 3-й степени, двумя медалями «За отвагу» и еще тремя «За взятие» и «За освобождение». И что его награды прибыли в училище из Москвы. «Сержант Галкин, выйти из строя!» – скомандовал полковник.

И Фима, рубя строевым, дошел до средины плаца и замер. И подошел к нему полковник Мешечкин, протянул картонную коробку с наградами, и пожал руку его мощную. А потом поднялся на цыпочки и поцеловал. А Фима с каменным лицом рявкнул: «Служу Советскому Союзу!», повернулся кругом и пошел в строй.

И вдруг, неожиданно и непонятно как, родилось и прокатилось по курсантским ротам мощное «Ура!». Потом, как и всегда на разводе, все пять рот промаршировали мимо командования училища. Только о нас, отобранных для дальнейшей учебы, позабыли. И мы остались стоять рядом с командованием, как бы тоже принимая последний этот парад. Так и торчали мы на плацу, пока кто-то из начальства не скомандовал: «Разойдись!»

Я шел в казарму, как пришибленный. Помню до сих пор, что никак не мог осмыслить случившееся. Уж больно неожиданно все произошло. И что теперь будет? Куда направят? Как я буду там без Фимы, который стеной стоял, ограждая меня от тягот и обид?

А в казарме он ждал меня тоже смурной. Видимо, разлука предстоявшая перевесила даже радость возвращения ему наград. Я понял потом, что был я для Фимы вроде сына, особенно ценного после потери всех родных. Со мной он стал не так одинок на свете. Думаю, отцовские это чувства были. Хотя старше меня всего на четыре года. Но каких четыре года!

Не стесняясь, он обнял меня. Я прижался к груди его могучей и еще сильней почувствовал грядущее одиночество, когда не будет рядом Фимы.

Наконец оторвался и сказал:

– Давай, посмотрим твои ордена.

Он вытащил коробку из тумбочки и разложил награды на койке. По порядку разложил. Сначала орден Красного знамени, потом – Красной звезды, две «Славы», две «За отвагу» и в конце положил медаль «За победу над Германией», которую получил уже вместе со всеми в училище, но никогда не носил. Чтоб не болталась сиротливо, как объяснил мне. Всего получилось десять наград. Посмотрел придирчиво, проверяя каждую – его ли?

А я сказал:

– Давай, Фима, приколю.

Он снял гимнастерку, и я стал крепить к ней награды. Справа – орден Красной звезды, слева – еще три ордена и две медали «За отвагу». А под ними – оставшиеся четыре медали. Все как положено. Я очень старался, чтоб ровно, как по линейке. И так и получилось. Увидел, когда Фима гимнастерку надел.

Он надел, ремнем запоясал и выровнялся во весь свой рост богатырский. И вроде как другим стал. Таким, как быть герою положено. А и был он Героем, да, вот именно – Героем, с большой буквы.

Я не сводил с него глаз. А как оторвался – лишь тогда увидел: сзади в проходе почти вся рота столпилась. Смотрели молча. Потом лишь говор одобрительный прокатился. Радовалась братва. Фронтовики знали, как награды такие достаются. Их одобрение дорогого стоило.

Подошел и ротный, капитан Сыроватский. Руку Фиме пожал, поздравил. А мне сказал:

– Ты собирайся, завтра утром – на вокзал. Пассажирским в училище отправитесь. – Помолчал. И добавил: – Галкин, можешь проводить земляка. Да не укати с ним, – засмеялся и увольнительную протянул.

После отбоя вышли мы из казармы и несколько часов говорили, говорили. В основном – как дальше будет. Фима настаивал, чтобы я при первой же возможности из училища ушел.

И конечно, обсуждали мы, как нам не потеряться, наладить связь. Потому что, в какое училище я отправляюсь, нам не говорили, секрет, видите ли. И куда попадет Фима – тоже неизвестно. Единственная нитка – адрес матери моей. Дал ему. И еще сказал Фима, что после дембеля вернется в Умань. А я, хорошего не ожидая, просил не ехать туда. Там же много таких, с кем захочет он свести счеты.

Утром после завтрака построились мы, убывающие, на плацу. Начальство внешний вид посмотрело, вещмешки проверило. И – шагом марш! Повел нас лейтенант сопровождающий на вокзал. Мне он разрешил идти вне строя с Фимой. Так мы и шли вдвоем по тротуару позади колонны.

Уже неподалеку от вокзала вынул Фима бинокль офицерский, цейсовкий. Символика фашистская на нем сточена была. Отличный бинокль, восьмикратный. И протянул мне. Сказал: «На войне я в него много чего увидел. Теперь ты смотри. Будет тебе память. Береги».

И опять ком колючий в горле возник и долго еще, после того как поезд тронулся, торчал там, говорить мешая...

Никогда в жизни потом не пришлось мне повидаться с Фимой. Ни весточку от него получить какую-нибудь. Я не знал, куда его отправили, он – где я. Мама моя вернулась в Молдавию, и если Фима ей писал, то по адресу, где ее не было уже. И в Умани побывать не довелось.

Но помнил я Фиму всегда. Вот написать о нем удосужился впервые. И завета его не выполнил . Не ушел из армии. Наоборот, тридцать пять лет прослужил в ней. Потому, наверное, иль еще отчего-то, но в поэты не вышел. Прав, получается, Фима был, предрекая. А в училище записался в секцию самбо и к выпуску был перворазрядником. Даже по кандидатам в мастера работал на соревнованиях. Фимина школа...

Много лет прошло с расставания нашего. Людей через судьбу мою прошло множество. Прошло – и кануло. В памяти остались самые значительные. Фима – в том числе.

А бинокль Фимы я сохранил. Хотя в состав снаряжения офицера строевого входили эти два предмета – бинокль и пистолет. Переведут в другую часть – сдаешь, а там – получаешь другой пистолет и другой бинокль. То-есть, не было надобности в подарке Фимы.

Появилась она после увольнения в запас. Не стал я покупать театральный или еще какой, пользовался «цейсом». И всегда Фиму вспоминал, как бинокль достану.

Когда эмигрировать мы собрались, множество добра раздали или выкинули. Но бинокль Фимы в Америку я привез. И здесь в театр беру. И в турпоездки. И просто так вынимаю иногда. И тогда Фима, «Фима-Шкаф», – со мной. Смотрит на меня из окуляров «цейса».

 

Версия для печати