Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Берег 2017, 55

Граф за три копейки

Рассказ

 

Хороший дом, замечательный дом стоял о двух реках – две реки обтекали дом. Две реки обтекали сад, рассекаемый елочной аллеей: пушисто и густо, тенисто и посыпано мелким гравием, шуршащим под лапами собак. У берегов – березы, а за реками лес раскинул орлиные крылья; от леса воды черные и глубокие. Мальчишки бегали из деревни на обрыв рыбу удить и выуживали, дразнились на городских, как стайка ворон задирает голубей.

Выходили на променад до господского дома по аллее. Брели не спеша по клеточкам света и тени вверх, на холм. Учили лабиринт тропиночек и люди, и псы – все с высунутыми языками, а дамы платочками вытирали лбы и носики.

А ты тем летом всегда рядом. Куда я – туда и ты, ловкая. У моего плеча белеет вздернутый упрямый нос.

Папа рассказывал – у одной речки беседка, и у другой – беседка, граф так велел, дабы всегда отдыхать в тишине, тени, у темной глубокой воды. Что за граф? Никто не помнит, не знает, унесли реки имя. Граф. Вполне достаточно.

И беседок никаких не видно, умещались на стволах – у одной речки березовый и мягкий от старости, заросший осокой с лягушками; у другой – повалило ветром вдоль воды дуб, твердый, железный – славно с него ловились пескари и маленькие окуньки. Папа-затейник – в пять утра шевелит в реке удочкой и ведет медленный рассказ, и нам не до рыбы: про графа знать хотим.

Графский дом – конечно, усадьба: не то чтобы дворец, но уж, конечно, не хижина. Фасад на холме с портиком в антах, одна колонна разрушилась; и – к слиянию рек раскрошившаяся лестница со статуэткой без головы; мы бегали в догонялки, я запнулся и расшиб коленку. Меж колонн вечерами собирались смотреть закат – глаза слепли от теплого блеска, огонь плясал и играл на водах, кидал снопы света и застил взор: наглядишься и ничего, кроме всполохов, не видать – только сосны неровной лестницей вонзались безжалостно в высокое, круто обрушенное за лес небо, и становились все четче и четче, пока не растворялись, шумя, в ночи.

Из огня, бывало, выплывали лодки. Я обещал катать тебя на лодке. Ты жмурилась, как котенок.

Внутрь дома нас не пускали, и никого не пускали, но мы знали – там пять комнат, пять комнат, и на втором этаже три, и мезонин. Окна забраны решеткой, с которой сыпалась ржавчина, и забиты измотанной зимними бурями фанеркой; скрипит железка, и маленькие фигурки проникают в неизвестное и страшное, гнилым деревом пахнет неизвестность и сыростью. Неопознанный хлам грудами громоздился у ободранных стен, отчего-то клочья гнилой обойной бумаги, какой-то дерюги, доски, мыши, а в другой комнате обуглено.

Здесь всегда холодно и зябко, как в пещере, и не верилось, что на воздухе жарко и томит солнцем голову. Ты прислонялась ко мне, подрагивала, и я дрожал от страха – уж больно тихо казалось в старом доме, тишина – как темная глубокая вода, безымянный граф сейчас появится, сердитый, сверкая густыми бровями, запахивая стеганый халат.

– Я сама графиня. Подумаешь! А ты – смерд.

Надерзит – и жмется, и трусит, и прячет искательный взгляд: вдруг обижусь и оставлю наедине с хозяином дома?

А я и не обижался, а мне смешно: бледнеют веснушки на рыжем носу. Я не злился, я боялся еще сильнее, чем ты. Папа рассказывал: граф недобр и ходит с сучковатой палкой; когда-то богатый, обеднел и высох, зарыл клад и привидением охраняет добро; стало быть, где графа углядишь, там и копать надо.

– Смотри, смотри, граф идет. Ай!

Игра света и тени сквозь щелку, протяжный скрип доски. Граф прошел: я тыкал в деревянный прах саперной лопаткой, пугая мышей, а ты дышала в затылок и сопела веснушками, шелестела медовыми волосами.

Огромен и дик графский дом, полный таинства. Деревенские ребята смеялись и бежали удить рыбу, они не замечали усадьбу. Они брали лодки и выплывали из заката, дразнились, а нас притягивал дом неодолимо, и опять скрипела железка; ни разу мне не удалось отогнуть проклятую ржавчину беззвучно. Скрип, тишина, желтые пятна на ладонях.

– Опять в усадьбу лазил? Сколько раз говорить, не смей. Она же на соплях держится.

 Разговор гнилых досок и пыли в случайном солнечном луче. Раз лопатка звякнула, и ты ахнула губами мне в ухо. Нашли, нашли! Что нашли? Неважно. Графское...

Я расчистил под твое веснушчатое дыхание место, у самого дыхания не осталось, перехватило: комок с крышкой – шкатулка, не иначе, и слиплась, не открыть. Взял я комок в трепещущие руки и тяну:

– Бери. Ты – графиня, тебе и клад.

А ты опять прижалась, и все глядела, глядела, щекотала ухо губами, и вдруг в ухо и поцеловала – и я уронил шкатулку, погрузил лицо в волосы; они пахли летом и теплом, оттого я то лето и запомнил, что мы лазили в графский дом и я там обнял тебя.

Папа лазил подбородком по шкатулке, принес инструмент, и долго лязгал, и бормотал.

– Ничего себе, – приговаривал папа и глядел на нас диковато, уважительно, а ты держала меня за руку.

Папа ходил и ходил вокруг, несколько дней ходил, лязгал, чем-то мазал коробку, и жестянка принимала форму – шкатулка, клад; несколько дней ты держала меня за руку и украдкой целовала в ухо.

– Ты нашел клад, клад графа!

А я сходил с ума: с утра отгибал решетки и измученные зимой фанерки и лихорадочно копал трухлявую гниль, пугая мышей, – повторить, превзойти – отыскать такое, такое, такое – чтобы ты поцеловала меня в губы, графиня, чтобы никогда не покидала меня – ведь я, низкорожденный, полюбил тебя, графиня, и мы вместе в усадебной полутьме, где пыль играет в случайном луче солнца, в замечательном доме о двух реках – две реки обтекали дом.

Папа вышел на веранду слегка огорченный, с какой-то жестянкой, поставил перед нами и грустно сказал:

– Вот...

Я поглядел на веснушки и увидел, как они застыли на солнце. Папа открыл крышку, и сердце мое забилось, как глупый воробей в кустах боярышника – он держал в пальцах маленький позеленевший кругляш, елозил по нему подбородком, и ты опять взяла меня за руку, напряглась, как кошка, – у тебя холодная кожа, даже летом, но такие теплые волосы; ведь ты, графиня, полюбила меня, низкорожденного, и мы вместе.

Но папа вдруг захохотал совершенно неприлично.

– Все теперь ясно, ребята, – веселился он.

– Ой, – сказала ты всеми веснушками и потом: – Фи.

Три копейки папа подкидывал на ладони, три копейки 1975 года, уродливую монетку – и протянул мне, и я машинально сжал медяшку в ладони.

Ну правильно, – рассуждал папа. – Здесь же был когда-то санаторий. Вот кто-то из постояльцев и оставил жестянку.

Я машинально сжимаю монетку – вместо твоей руки. Я продал твою руку за три копейки? Что я сделал? Папа, что ты сделал? Графиня, что мы сделали? У тебя холодная белая кожа, интересно, может ли она нагреться? Волосы у тебя теплые, но веснушки застыли, как в янтаре.

– Три копейки цена тебе, – вынесла ты вердикт, подняв острые плечики.

 – Три копейки цена графскому дому, – потухли желтые кошачьи глаза, заострился коричневый вертикальный зрачок, вместо солнца отразился в нем латунный советский алтын.

Две реки обтекали дом, две реки обтекали сад, рассекаемый елочной аллеей, и узкая спина прыгала в квадратиках света и тени, удаляясь – от монетки, от графского дома, от меня. Я думал, что я бегу за шахматной спиной и вот уже сейчас догоню, допрыгну, дотронусь, объясню – графиня, я же люблю тебя, не уходи, пойдем в усадьбу и поищем еще немного; я стоял на месте и потрясенно глядел на папу.

– Я, кажется, что-то не так сделал? – виновато озаботился отец.

– Все нормально, папа, – отвечаю я.

Папа просит пить, звякает стакан с водой. Небритый слабый подбородок стучит по стеклу, проливается вода на простыни – ткань в пятнах. Врачи говорят, что скоро мы освободимся.

Отец очень слаб.

– Послушай, что я тебе скажу, – говорит он. – Дом-то не графский. Я смотрел потом: какой-то купец строил... Безвкусица. Виды там красивые... Выдумал я графа.

– Знаю, отец, – киваю я.

– Я боюсь, когда ты уходишь, – шепчет старик из недр кровати. – Что ты хочешь найти, сын, если за столько лет ничего не отыскал?

– Наверное, три копейки, – пожимаю плечами я. – Мою цену.

Старик делает протестующее движение рукой.

– Это очень высокая цена, папа, – усмехаюсь я, и он успокаивается и оседает на подушке.

Я все знаю, папа, и никуда не еду: давно разобран дом о двух реках, обмелела темная глубокая вода, исчезли у берегов березы, переехали в город деревенские мальчишки. Нет и никогда не существовало сердитого барина в стеганом халате, и веснушки не дрожали рядом с моим плечом – любил ли я? Замечательный дом – фантом, как графский призрак, как детство, растворенное в закате; вглядываешься и не видишь ничего, кроме сполохов на воде, кроме зубчатой линии сосен и катящегося за лес неба.

Ты выдумал графа, а я – графиню. Не бери в голову, отец, ты скоро сам станешь выдумкой. Ты уснул, отец? Ты что, спишь? Отец? Папа!

Я потрясенно глядел на него, маленький испуганный мальчик, сжимая в кулачке три копейки. За деревьями скрылись рыжие волосы. Начинало вечереть, ветерок посвежел и приятно дул в лицо. От воды вкусно тянуло дымком – деревенские мальчишки жарили карасей. Дом на холме расплывался и подрагивал, и его обтекали две реки; из огня заката выплывали лодки.

Папа почесал в затылке, усмехнулся и обеспокоенно покачал подбородком.

– Не бери в голову, сынок. Это пройдет. Зайди за ней вечером – позови рыбу удить у дуба. Она обязательно придет, сын. Я расскажу, где клад. Надо рыть там, где графа увидишь...

 

Версия для печати