Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Берег 2013, 41

Игры Антона Понизовского

О романе «Обращение в слух»

Абрам Куник

 

 

Так и мы порой… похожи на… слепого, ибо не только не понимаем мир, но даже и друг друга; не отличаем правду от лжи, гения художника от безумца.

В. Ф. Одоевский. Русские ночи

«Зачем же изображать бедность, да бедность, да несовершенство нашей жизни, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства?». Это первая фраза, нет, не Понизовского, а Гоголя. Ею открывается второй том «Мертвых душ». Но тот же вопрос можно задать и Понизовскому.

«Зато какая глушь и какой закоулок!» – восклицает Гоголь. «Зато какие люди!» – мог бы воскликнуть Понизовский. Но никаких авторских восклицаний в романе нет. Понизовский как будто более всего занят тем, что строго чередует записанные на диктофон голоса «людей из глуши, из отдаленных закоулков» и их обсуждение. В споры своих героев по поводу этих «голосов» он не вмешивается и оценок не дает (во всяком случае, так кажется на первый взгляд). Он просто предлагает услышать и осмыслить их – сначала героям романа, которые высказывают полярные мнения, затем читателям и критикам, мнения которых тоже полярны. Но, судя по количеству как похвал, так и хулы, роман никого равнодушным не оставил. И уже это одно говорит если не о необыкновенном даровании его автора, то о том, что он написан на тему, которой живет сегодняшнее общество. И тема эта – Россия.

Именно это отмечено во многих отзывах: «В этой книге вся Россия рассказала о себе от первого лица», – пишет автор «Намедни» Леонид Парфенов, знакомый с Понизовским еще по работе на телевидении.

«Казалось, что время подлинных Русских Романов (именно так, с заглавных букв. – А. К.) прошло, что порода писателей, которые возьмутся рассказывать о смысле страданий, прощении и Небесном Иерусалиме, давным-давно вымерла… и вот Антон Понизовский написал настоящий Русский Роман – классический и новаторский одновременно: такой, каким и должен быть Русский Роман ХХI века», – считает известный своей суровостью русофил Лев Данилкин. На это критик «Круга чтения» Василий Владимирский язвительно отвечает: «А не приходило ли вам в голову, любезные господа, что книга-то на самом деле получилась насквозь русофобской – независимо от намерений и целей автора?».

Дмитрий Быков в своей статье а-ля «Взгляд на русскую словесность…» пишет: «Единственный роман, о котором говорили и писали, – «Обращение в слух» Антона Понизовского, и самое интересное в нем – документальные записи чужих монологов; все остальное настолько вторично и картонно, что хочется его пролистать».

Другой авторитетный литературный критик, куратор Журнального зала – Сергей Костырко убежден: «Обращение в слух» «старинный по замаху и абсолютно сегодняшний по содержанию и по форме роман, который читается как актуальная публицистика. Но это не художественная публицистика, это именно роман. Роман идей. Возможно, самый значительный из написанных у нас за последние годы». Ему вторит Виталий Каплан из православного журнала «Фома»: «Я уверен, что "Обращение в слух" – огромный прорыв в современной русской прозе».

Эту точку зрения едва ли разделяет Карен Степанян из «Знамени»: «У меня… возникли два вопроса уже к самому себе (и это не плюс А. Понизовскому – то, что их именно два). Первый из них тот, который предстоит решить автору любого произведения, ставящего проблему теодицеи (а число таких произведений увеличивается и будет увеличиваться в новой России). Как в тиши кабинета, и даже за столом на кухне, писать о глубинном смысле зашкаливающих, превосходящих все пределы человеческих болей и страданий так, чтобы с этим ты мог без зазрения совести обратиться к людям, постоянно в такой боли и таком страдании живущим? И второй, совсем уж бестактный вопрос: а вдруг для него, для автора “Обращения в слух”… это всего лишь игра?»

Но пора хотя бы в двух словах рассказать о содержании романа, вызвавшего столь противоречивые отзывы.

По воле случая, или, точнее, метеорологических обстоятельств, двое образованных русских (супружеская пара лет пятидесяти – пятидесяти пяти – Анна и Дмитрий Белявские) вынуждены задержаться на несколько дней в Швейцарии. Вечером они направляются в кабачок, где знакомятся с Федей – «молодым человеком с мягкой русой бородкой», уже седьмой год живущим в Швейцарии, и его спутницей, девятнадцатилетней сноубордистской Лёлей, которая, как и Белявские, не может вылететь в Москву. «За пивом заговорили о "русской душе", о "загадке русской души" – и тут Федор произвел впечатление на новых знакомых. Уже много месяцев каждый день – и сегодня – и не далее как часа два назад – он занимался не чем иным, как – буквально! – загадкой русской души. И можно сказать, имел открытый доступ к этой загадке».

Дело в том, что Федор, помощник профессора Фрибургского университета Хааса, расшифровывал для него взятые у «простых русских людей» интервью.

«Теория доктора Хааса заключалась в следующем. Чтобы понять национальный характер… т. е. именно чтобы понять "народную душу", "загадку народной души" – нужно было (по Хаасу) выслушать les recits libres ("свободные повествования") подлинных "обладателей" или "носителей" этой самой "души"… Главное – с точки зрения д-ра Хааса – следовало организовать интервью таким образом, чтобы повествование (le recit) от начала и до конца оставалось "свободным" (libre). Ни в коем случае интервьюеру не дозволялось влиять на ход разговора: разрешено было лишь поощрять говорящего ("дальше, дальше", "ах, как интересно"… Le narrateur (повествователь) должен был рассказывать исключительно то, что хотел сам; как хотел; и сколько хотел. Другим "пунктиком" доктора Хааса была нелюбовь к рассказчикам-горожанам, и особенно к горожанам с высшим образованием. Профессор решительно предпочитал людей "простых", выросших на земле – желательно в глухой деревне».

Придумал ли Понизовский эту методику или она действительно существует, но, так или иначе, он следовал ей в точности. Эти интервью Понизовский брал сам. Одни на Москворецком рынке, другие – в больнице. Зачем? По его собственному признанию, «он никогда, по существу, не сталкивался с этими самыми "простыми людьми", только по книжкам, – и от этого всегда чувствовал некий дефицит знаний о жизни»[1]. Естественно, что все интервью, которые он собрал, хотелось не просто опубликовать (потому что, кто бы стал читать их, кроме социологов и психологов?), но и вынести на суд самой широкой аудитории, то есть читательской. И тут Понизовскому пришла в голову остроумная идея объединить весь собранный им документальный материал с выдуманными героями, которым он и поручил это обсуждение.

Допустив легкую натяжку, можно сказать, что в романе есть и еще один персонаж. Его имя Федор Михайлович Достоевский. Достоевский «вовлечен» в дискуссию трех главных ее участников. (Лёля, будучи девственной в том смысле, в каком булгаковский Мастер называет девственным Иванушку, в основном молчит.) К Достоевскому апеллирует Федор (на что прозрачно указывает его имя). Оппонент Федора Дмитрий Всеволодович Белявский (чье имя, хотя и не так внятно, но может указывать на Николая Всеволодовича Ставрогина) Достоевского «разоблачает».

Можно даже сказать, Достоевский их и познакомил. «А позволите ли… – начал сосед и сразу одернул себя, – нет, не так! А осмелюсь ли, милостивый государь, обратиться к вам с разговором приличным?..» – говорит Белявский Федору, повторяя реплику Мармеладова. «Федор повернулся – сосед весело улыбался ему: "Откуда цитата? помните?" – "Ах, он экзаменует всегда, невозможно!.." – воскликнула его жена, и Федя подумал, что люди они симпатичные… Рукопожатие у Белявского было крепкое, теплое.

Выяснилось, что давным-давно, "при совке", Дмитрий Всеволодович и сам писал курсовую о Достоевском. Порадовались совпадению. "Впрочем, – дипломатично оговорился Федя, – где, кроме Швейцарии, могут сойтись любители Достоевского?.."»

Действительно, где? Здесь жил князь Мышкин, на которого, как обнаруживается по мере чтения романа, отчасти похож Федя. Сюда стремился Ставрогин – гражданин кантона Ури. Да и комфортнее говорить о судьбах России здесь, подальше от нее, в «земле свободы и "щастия"», по слову Карамзина. Этот ответ напрашивается сам, и уже поэтому к нему надо отнестись с некоторой осторожностью.

Белявские поселились в крошечной, всего на шесть человек, гостинице, где Федя жил постоянно, а Лёля всего несколько дней. Каждый день после прогулки это общество собиралось в гостиной, чтобы слушать, а потом обсуждать и анализировать монологи, которые старательно изучал Федор.

Но обо всем этом читатель узнает чуть позже, не из первой, а из второй главы.

Роман открывается «Рассказом незаконнорожденной» – монологом женщины, родившейся не только вне брака, но и после смерти отца. Первые ее воспоминания – как они с матерью побирались, потом о детском доме, где был замечательный педагог Яков Гаврилович. Но детдом расформировали, из нового детдома девочки убежали, бродяжничали, и если бы не учитель, который, встретив их, «отогрел их души», так бы они и не вернулись туда, и кто знает, чем бы это кончилось.

Монолог (и сам роман) начинается фразой: «Жила семья – муж с женой. У них было трое дочерей». Эта сказовая интонация никак не предвещает «зашкаливающих, превосходящих все пределы» боли и страданий. Да и о них ли роман?

«Рассказ незаконнорожденной» – ключевой в книге. Это первая встреча с человеком из народа. За нею, один за другим перед читателем (и героями романа) проходят самые разные люди. Но завершает это «шествие» та же рассказчица (глава 49). В этой части своего интервью она говорит о сыне, рождения которого они с мужем ждали восемь лет, и о том, что в результате армейских учений он стал инвалидом; ему грозит полная неподвижность. Однако свой монолог она заключает так: «И знаете… Я скажу, что по жизни мне все-таки повезло». Фраза эта подводит итог не только ее жизни, но и жизням почти всех рассказчиков, чьи интервью отобрал Понизовский.

Роман не только начинается словами этой женщины, но и заканчивается ими: «Жила семья, муж с женой. У них было три дочери…». Эти слова, «обратившись в слух», снова слушают оставшиеся вдвоем влюбленные – Федор и Лёля. Так «Рассказ незаконнорожденной» становится в романе некой персонификацией России.        

В самом деле, знакомясь с интервью, с удивлением обнаруживаешь, что, несмотря на чудовищную в своей сущности  жизнь, говорится о ней без надрыва, без страдальческих интонаций, словно рассказчик просто констатирует факт: «ну вот такая она, жизнь, другой не дадено». При этом многие тоскуют по советской власти, хотя эта жуткая жизнь (уж как правило, детство, юность, молодость) как раз и приходятся на это время. Почти все рассказчики отличаются терпением и способностью безропотно нести свой крест, собственно, и крестом-то его не воспринимая.

Так  слышит их и Федор, полагая, что мы: «Не слушаем. Не желаем. Желаем говорить сами. Интерпретировать. Реагировать. Комментировать. Поправлять. Даже этот всегдашний вздох сожаления, якобы сожаления: "Ах, как же они тяжело живут, ужас"… Это попытка поправить Бога. Не допустить в себя, не понять, что происшедшее – это единственная реальность. Рассказ Бога – мне. Притча, которую лично Он рассказал лично мне… А я теперь думаю: может быть, даже не надо сразу жалеть. Чуть попозже: жалеть, возмущаться, сочувствовать – но сначала услышать. Такими, как есть».  

Совершенно иначе реагирует Белявский. Он с отвращением воспринимает и ту жизнь, о которой говорят рассказчики, и их самих. Человек неверующий (или попросту более эгоистичный, а кто, кстати, из этих двоих более эгоистичен?) никаких притч он в их рассказах не слышит и обвиняет народ в инфантилизме, забыв не только евангельскую заповедь о любви к ближнему, но и заветы русской литературы.

Оппозиция мнений (идеализм и позитивизм, или, если угодно, вера и неверие) дополнена «оппозицией» обстановки. Этот контраст между жизнью, описываемой в интервью, – где все голод, нужда, пьянство, поножовщина, – и уютной сытой жизнью в гостиной, где камин, вкусная еда, «грийотки» и хорошее вино, Понизовский педалирует с мастерством, которое обнаруживает, что он хорошо усвоил уроки стилистики писателей прошлого (в тексте то Пушкин слышится, то Достоевский, то Набоков).

«"Вот! Во-от! – подхватил Дмитрий Всеволодович, – глядите: все хорошие воспоминания заякорены на жратве! Хлеб, каша, капуста в корыте: все в жизни хорошее связано со жратвой… Простые потребности, примитивные… Федор, фиксируйте: у русского человека положительные воспоминания – о еде! Считайте, уже первое наблюдение…" – Воодушевившись, Дмитрий Всеволодович направился к буфету, наполнил розетку "грийотками"…

И – вот идея, – продолжил Белявский, двигаясь с полной розеткой обратно к камину. – Мы собираемся слушать разных людей… Представьте, что все рассказы – от лица загадочной русской души. Все это нам рассказывает – она. Душа. На разные голоса. А? Ракурс? Русская душа себя называет незаконнорожденной – забавно?..

– Возможно, каждая… – пробормотал Федор чуть слышно, – каждая душа в некотором смысле – незаконнорожденная…

– …забавно? Не то, понимаете ли, от викингов, не то от татаро-монгол… Нищая! Родилась нищая. В детстве – нищая. В раннем тинейджерстве забирают в казенный дом. Пыталась оттуда сбежать. Хлеб насущный себе – воровала! Ела этот ворованный хлеб – в посадках… Символы! Одни символы. Незаконнорожденная – незаконная – нелегитимная. И вся жизнь ее, начиная с рождения – незаконная… Интересно? По-моему, интересно…

– А я слышу, – поднял голову Федор, – рассказ про терпение и про общность. Не только "жратва", совсем нет, много больше "жратвы"! Вы заметили: кашу они варят – вместе; капусту рубят, ягоды собирают, хлеб на костре жарят – вместе…

– А как же! Вся жизнь в коллективе! Советские…

– …здесь почти "преломление хлеба"…»

После первого же фиаско обескураженный Федор мечтает опровергнуть Белявского: «"Сегодня я дам отпор… Дмитрий – хороший человек, умный человек, но он актер, он позирует… С ним трудно спорить, но я сегодня поспорю. Моя проблема в том, что я почти разучился общаться с другими людьми…"

Федя не знал, что он не "разучился", а никогда и не умел общаться с другими людьми. В лучшем случае он был способен общаться с теми словами, которые произносили другие люди. Слова – и написанные, и сказанные – Федор принимал на веру. Например, если бы некрасивая женщина сказала ему, что производит на всех неотразимое впечатление, Федор, скорее всего, сразу в это поверил бы.

Он любил размышлять, преимущественно на абстрактные темы, – но почти совсем не умел понимать мотивы чужих поступков, если об этих мотивах не говорилось прямыми словами и, главное, если чужие мотивы отличались от его собственных.

В сущности, Федор, не отдавая себе в этом отчета, жил в неомраченной уверенности, что другие люди – по крайней мере, все нормальные и разумные люди – думают то же самое, что и он; чувствуют то же; хотят того же. Он мог бы еще допустить, что другой человек не сумел или не успел додумать какую-нибудь витиеватую мысль (недавно выношенную самим Федором), – но был уверен, что если прямо сейчас выразить эту мысль словами, то всякий умный человек немедля с ним, с Федором, согласится. Откуда взялась эта душевная неразвитость, неспособность к сочувствию?»

Такова характеристика Феди, данная самим Понизовским. И она соответствует тому образу, который складывается при чтении романа. Многие критики сравнивают Федю с Алешей Карамазовым, что не кажется мне убедительным. Алеша – сильный характер, а Федя – дитя (если не употреблять более суровые слова), мечтатель, коих бессчетное количество среди русской интеллигенции – было и есть. Федя – интеллигент, а Алеша – нет. Не это ли различие доминантно?

Характеристики Белявского Понизовский не дает. Он в этом и не нуждается, потому что написан откровенно гротескно. (Федора, на мой взгляд, писатель тоже не пощадил, но сделано это тоньше, потому и возникла необходимость авторского комментария.) Федя, может, и не сложнее Белявского, но он молод, в нем еще есть потенциал для развития. Этому развитию способствует не только народ, чьи монологи слушает Федор, но и, не желая того, Белявский. И Федор проходит своего рода обряд инициации – посвящение во взрослого. Но взрослого ли? Ответ на этот вопрос будет зависеть не от убедительности или неубедительности самого автора, а прежде всего от умонастроения отвечающего.

Есть в мировой литературе роман идей, где такой же, как Федор, наивный и вполне обыкновенный молодой человек тоже проходит этот обряд инициации. Он тоже проводит в Швейцарии семь лет и тоже, правда, гораздо дольше Федора, слушает «уроки» старших – итальянского гуманиста и иезуита, постигая с их помощью все стороны этого мира – в социальном и национальном измерениях. Я имею в виду «Волшебную гору» Томаса Манна.

В плену собственных идей – на Волшебной горе, – оторванный от реальности, живет и Федор. Вот и ответ на вопрос, почему действие романа происходит в Швейцарии. Подтверждение, что мысль о Манне не случайна у Понизовского, можно найти в главе «Гипноз». Этой главе предшествует монолог сталиниста. Федя, стараясь найти оправдание его злобе, уже не апеллирует к Достоевскому. Он припадает к Евангелию. «"…Больнее всего мучит русскую душу, разъедает ее, отравляет – неравенство, несправедливость!... В евангельской глубине – это крайне несправедливо, неправедно!..» – говорит Федор.

Белявский «припадает» к Томасу Манну. С некоторыми изменениями он пересказывает новеллу Манна «Марио и волшебник». Понизовский не называет ни имени автора, ни названия рассказа. Более того, в романе рассказ превратился в старый фильм. Но это не меняет сути. Так же, как у Манна, отвратительный гипнотизер подчиняет своей воле совершенно нормальных, здоровых людей, заставляя их совершать противные их природе поступки. Рассказ написан в 1930 году. В Италии у власти уже были фашисты. Идея национального превосходства захватила тогда итальянцев. Эта идея национального превосходства, – только не Италии, а России, ее мессианской роли – становится камнем преткновения во всех спорах Белявского с Федей.

Не все читатели романа восприняли с равным интересом документальную и художественную части. Одни с увлечением читали исповеди, записанные на диктофон, другие предпочли интеллектуальные споры, в которых возникает сразу несколько тем, никогда не умиравших в России: «народ и интеллигенция», «Россия и Запад», «русское мессианство», «вера в Бога как единственный источник душевной зрелости и прибежище». Оторвать эти части романа друг от друга значило бы его погубить. Он и держится на этом сочетании-чередовании документального материала и попыток его осмысления с разных точек зрения. И потому «Обращение в слух» – это, действительно, прежде всего роман идей.

Размышляя над всеми перипетиями словесных баталий Феди и Белявского, можно сказать, что один из них оказывается прекраснодушным религиозным идеалистом, другой материалистом в самом брутальном смысле этого понятия. Однако надо долго думать и спорить, чтобы, прочитав роман, сказать с уверенностью, кого бы поддержал сам автор? Чьи заявления ему ближе – Федора ли, называющего народ «богоносцем», оппонентов ли его Белявских, главным образом Дмитрия, называющего этот же народ «быдлом», или же все это постмодернистские игры? Потому что в контексте романа (только ли в нем?) и «народ-богоносец», и «народ-быдло» звучат равно абсурдно.

О том, что такое постмодернизм, написаны тысячи страниц. Но наиболее кратко и четко сказал об этом Борис Парамонов. В его определение укладываются как сочинения сегодняшних писателей, так и «постмодернистов» прошлого, которые, правда, о своей принадлежности к этому течению не догадывались. Например, Лоренс Стерн, живший, как известно, в XVIII веке. В постмодернистском романе, пишет Парамонов, «реализуется формула Гегеля: истина не только результат, но и процесс. Если угодно, это и есть исчерпывающая формула постмодернизма». И продолжает: «Постмодернизм – это ирония искушенного человека. Он не отрицает "высокого", он только понял смысл и необходимость (дополнительность…) "низкого" – собственную необходимость: в качестве эмпирически-конкретного субъекта, протягивающего руку агностику и при этом не прикрывающегося фиговым листком»[2].

К тому же «автор не должен интерпретировать свое произведение. Либо он не должен был писать роман, который по определению – машина-генератор интерпретаций. Этой установке, однако, противоречит тот факт, что роману (и главам. – А. К.) требуется заглавие. Заглавие, к сожалению, уже ключ к интерпретации. Восприятие задается словами "Красное и черное" или "Война и мир"»[3]. Это мнение Умберто Эко – одного из самых известных сегодня писателей.

Понизовский, однако, совершенно не разделяет сожалений Эко. Он с явным удовольствием обдумывает названия глав своего романа, и потому они действительно могут стать ключом к разгадке авторского мнения.

Первая же глава, где обсуждается монолог «незаконнорожденной», названа «Тунерзейский квартет». Все так: квартет, потому что в дискуссии принимают участие четверо; Тунерзейский, потому что из окна вид на озеро Тунерзее. Но что-то знакомое слышится в этом названии. Да это же «Александрийским квартет» Лоренса Даррелла – роман, «в котором барокко встречается с романтизмом, а модернизм – с постмодернизмом», в котором «точки зрения на происходящее пересекаются, смыкаются, различаются, отрицают друг друга, так что читатель окончательно теряет представление об истине – или хотя бы о возможности ее существования»4. Не то же ли у Понизовского?

Еще одно название: «Исповедь пылкого разума. У камина». Кто же не услышит в нем иронический перифраз названия работы Канта «Критика чистого разума», посвященной способности разума познать мир с помощью умозаключений (то есть рассудка), без эмпирического опыта? «Исповедь» принадлежит Федору, у которого опыта этого нет. «На земле, – говорит он, – мы всегда остаемся в маленькой комнате… В момент смерти – из комнаты открывается дверь. Стоит выйти наружу – и явятся нам такие сокровища и такие пейзажи, что по сравнению с ними все Мачу-Пикчу и Тадж-Махалы – такая бледность, серость и нищета… Все, что я заслужу, мне покажут, и даже в одну секунду! Потому что и время будет другое…

Я перечитываю Достоевского – у него постоянно герои мучаются вопросом бессмертия: есть бессмертие? Или нету бессмертия? Или все-таки есть? И вот качаются на качелях до бесконечности… Ох, здесь я – самый плохой читатель для Достоевского. Я совершенно не в силах эти терзания разделить. Умозрительно понимаю – но остаюсь равнодушен. Как мне допустить, что в этой плоской, скованной жизни – все завершается? Просто абсурд! Все, что здесь, – это только иллюзия, бледный образ, мелькнувший сквозь пыльное и кривое стекло. Ни на мгновение, ни на йоту не сомневаюсь: конечно, есть следующая жизнь!»

Разумеется, читатель может принять речь Федора, разделяя его мысли. Но я говорю об отношении самого автора. Мало того, что словосочетание «пылкий разум» само уже звучит несколько иронично (вспомним: «кипит наш разум возмущенный»), добавленное «обстоятельство места» «У камина» – окончательно низводит Федину философию в ранг доморощенных умствований.

А можно ли всерьез соединить двутавровую балку и Судный день («Рассказ о двутавровой балке, или Dies irae»)? Только если хочешь высмеять рассказчика.

То же и в важнейших для романа трех главах «Разоблачение Достоевского, или Coup du milieu». Это сoup du milieu убийственно. Не для Достоевского, конечно. Для Белявского.

«– А мы уж, с вашего позволения… Как это называется, Федя, – меня учили – в середине еды выпить что-нибудь крепкое?

Coup du milieu.

– Точно, ку де мильё! Это как-то… «посередине»… «ударная»? Что «посередине»?

– Что означает un coup? Удар, выстрел… shot… Но, Дмитрий, я все же не понимаю. Допустим, вы правы, и русские инфантильны, такая у нас особенность, или даже дефект… но зачем? Где причина, что Бог позволил нам быть инфантильными? В чем миссия инфантильности нашей? В чем ее смысл?.. Вы говорите, что инфантильность – "ключ". Но что именно этот ключ открывает? Допустим, мы принимаем гипотезу: русские как народ – инфантильны. Допустим, но что с этим делать?

– Взрослеть, разумеется! Дорастать до больших, брать пример. Стояли на четвереньках, хватали из миски – пора за стол, пользоваться вот… – Дмитрий Всеволодович поднял и повертел нож и вилку, – благами цивилизации…

– А как быть, – спросил Федор, – если цивилизация несет не благо, а зло? Если она загрязняет…

– Ну что загрязняет?! – картинно запричитал Дмитрий Всеволодович. – Что у вас цивилизация загрязняет? Бискайский залив?!

– Нет, хуже, – Федя не обратил внимания на издевку, – гораздо хуже залива: живые души. Как быть в том случае, если цивилизация несет загрязнение для души?»

Играя словами, используя скрытые цитаты (интертекстуальность, то есть включение своего текста в контекст мировой литературы), аллюзии и тропы, Понизовский предлагает читателю свою притчу о плевелах и зернах, выбрав для нее форму романа идей. И «поле» Федора, и «поле» Белявского поросли плевелами. И отделить зерна непросто. В разговорах обоих главных участников этих дискуссий они неотрывны…

Нет, не старинный роман, а постмодернистский, весь пронизанный игрой, написал Антон Понизовский. Ошибается тот, кто ждет от него «полной гибели всерьез». Ошибка происходит прежде всего потому, что современным роман Понизовского критики считают, исходя из актуальности обсуждаемых вопросов и привлечения в него документального, сегодняшнего, материала. При этом они совершенно забывают о том, что роман весь пронизан иронией (если не насмешкой), что автор почти пародирует как идеи Федора, так и его оппонента. Критики пытаются оценивать «Обращение в слух» по меркам и в системе реалистического романа, даже не мысля, что возможны другие критерии. В этой связи мне хочется вспомнить генетика с мировым именем Н. В. Тимофеева-Ресовского, который, рассказывая о своих педагогах, писал: «Все они были замечательны в первую очередь тем, что… не страдали тем, что немцы называют «der tierische Ernst» – звериная серьезность… Для серьезного развития серьезных наук нет ничего пагубнее звериной серьезности»[5].

Для искусства, литературы и критики тоже. Потому ответ писателя на вопрос Льва Данилкина: «Ну а есть какой-то другой способ объяснить "загадку русской души" – без христианства, без Евангелия?.. Евангелие – универсальный код? Что, и про "креативный класс" там есть, про его поведение?» – можно понять совсем не так, как понял его критик. Вот ответ Понизовского: «Мы играли вам на свирели, и вы не плясали; мы пели вам печальные песни, и вы не плакали» (Матф. 11:17)[6].

 

________________________

1 Как тележурналист Понизовский написал большой роман на основе рыночных разговоров // «Афиша» 26 февраля 2013; http://www.afisha.ru/article/ponizovskiy/

2 Борис Парамонов. Конец стиля. // СПб, Алетейя, 1997; Интернет.

3 Умберто Эко. Заметки на полях «Имени розы». // М., Астрель, 2011; Интернет.

4 Анна Александровская. Темная звезда. // Перемены. Толстый веб-журнал; http://www.peremeny.ru/blog/10775

5 Н. В. Тимофеев-Ресовский. Воспоминания. // М., «Вагриус», 2008; Интернет.

6 Как тележурналист Понизовский написал большой роман...

 

Версия для печати