Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Берег 2011, 31

Холод и влага

Образно-географический анализ стихотворения Осипа Мандельштама "Декабрист"

Дмитрий Замятин

Холод и влага

Образно-географический анализ стихотворения Осипа Мандельштама “Декабрист”

“Декабрист” Осипа Мандельштама пронизан музыкой метагеографии. В тексте стихотворения, но также за текстом, вне его присутствует негласное пространство, согласное, однако, с общим строем произведения. Мы видим здесь стремление поэта выйти за пределы традиционной историософии в целом, и историософии России, в частности.

Германия и Сибирь – вот очевидные полюса образной карты Мандельштама. “Сруб в глухом урочище” и “подруга рейнская… вольнолюбивая гитара” символизируют – вполне очевидно – два антагонистических пространства: пространство “сладкой вольности гражданства” и пространство “труда и постоянства”. Европа, получившая римскую прививку свободы и гражданства, была найдена русской армией в Германии. Рейн, великая река римского лимеса и франко-немецких противостояний, становится рекой русского вольномыслия и “любомудрия”. Шахматы, пунш, самовар, гитара – эти бытовые образы-детали, конкретные приметы эпохи и образованной русской элиты, вдохнувшей впервые по-настоящему воздух Запада, дают нам подходящий ключ к описанию образно-географической системы Россия—Запад.

Фундаментом этой системы служит “тяжелый” образ Рима. В сущности, именно Римская империя дала впервые образ гражданства, сыгравшего такую важную роль в становлении европейской и, шире, современной западной цивилизации. Гражданин не связан физико-географической территорией, ставшей лишь на короткое время, на определенную историческую эпоху конкретным государственным образованием, политико-географической категорией. Классическая империя мыслит ускользающими горизонтами, выходящими за географические пределы её владений. Даже позднейшее деление самих империй на метрополии и колонии не позволяет отменить postfactum отрыва образного мышления человека-гражданина от мысли человека-почвенника, человека-навсегда-уроженца волости, марки и города. Античный полис запирал своё гражданство в тесную клетку природного ландшафта, осмыслявшегося как естественная и ограниченная ниша политического развития. Именно поэтому гражданин полиса был лишь звеном природно-политической трофической цепи, тогда как римский гражданин осознавал себя сиюминутным и в то же время самодостаточным, постоянным центром внеприродного, автономного политического мира.

Герой стихотворения, “декабрист”, использует классическую риторику:

“– Тому свидетельство языческий сенат –

Сии дела не умирают!”

Понятны корни этой риторики: героический идеал мужественного и жертвенного гражданства, один раз найденный в Риме, был еще раз воспроизведен в массовом порядке в эпоху Великой Французской революции. Образ разбитой наполеоновской Франции заслонен здесь образом неуничтожимой империи, воспроизводящей саму себя в череде сменяющихся историко-географических образов. Но почему стремление к идеалам римского гражданства так слито с образом “скорбного мира”?

Запада нет. Вся интонация произведения Мандельштама, весь его музыкальный строй ориентированы на сжатие и разрыв образно-географической карты, хотя сама карта одновременно как бы разворачивается, расширяется, по крайней мере, до последнего четверостишия. По сути, образ языческой, варварской Германии, боровшейся с имперским натиском Рима (“германские дубы”) и втягивавшейся в мощное культурное поле империи – это образ самой России, оказавшейся в историческое “одночасье” на Рейне. Взрывная сила стихотворения в том, что образ России-декабриста становится к концу образом Рейна-Лорелеи; крах Рима под натиском варваров-германцев и других варварских племен оборачивается крахом Франции-империи-свободы в результате “нашествия” русских варваров. Очевидный европеизм Мандельштама подчеркнуто трагичен – третьего не дано: “Европа плакала в тенетах” и – “Всё перепуталось, и некому сказать…”.

Последнее четверостишие “переворачивает” всё стихотворение. Старая, наращивавшаяся всё время образно-географическая карта моментально уничтожается, уступая место новой, ранее никак не возможной – в последней строке: “Россия, Лета, Лорелея”. Как это происходит? Ключ, на наш взгляд, в неопределенной связке: “Что, постепенно холодея…”. Это холодея, на самом деле, есть не что иное как “полный поворот кругом”, ибо непонятно: кто холодеет? Это декабрист застывает-умирает в срубе “в глухом урочище Сибири”? Или это Россия по-леонтьевски-победоносцевски “подмораживается”?

Вернемся к предыдущему четверостишию:

“ – Еще волнуются живые голоса

О сладкой вольности гражданства!”

Разлом, кризис, трагедия в сочетании сладкая вольность гражданства. Суровый римский идеал гражданства, как он был запечатлен еще в республиканских образцах, не совместим со сладкой вольностью. Сладкая вольность – это взгляд извне, варварский степной взгляд с коня или скрипящей немилосердно повозки. Как только соединяются эти три слова, начинает разрушаться целая картина мира, картина мира “варвара в присутствии империи”. И не случайно “жертвы не хотят слепые небеса”: одиночество декабриста есть пушкинские “покой и воля”, есть положение на границе миров и мировоззрений. Такие миры лучше всего маркируются географическими образами, дающими внятное и понятное описание состояний ментальных переходов и душевных состояний. Бинарные образно-географические оппозиции чаще всего, при “развертке” карты, дополняются медиативным образом-прокладкой.

Итак, “Россия, Лета, Лорелея” – новая карта, метапространство, опирающееся, конечно на звуковой и одновременно смысловой ассонанс “л-р”. Историософия русской судьбы заключается в “Лете”, забвении, возвращении на круги своя, но в рамках античного цивилизационного круга: Восточное Средиземноморье есть прапамять русского лесостепного славянства. Холод и влага, влажность и холодность – вот образы-архетипы, формирующие “подложку” карты. Постепенно холодеющая “Россия” опускается на дно, тонет как “Лорелея” в зыбких водах “Леты”, бывшего Рейна преодоленного и исчезающего внезапно Запада. Пластика образно-географического рельефа, изображаемого картой “Декабриста”, уводит нас “в ночь, где течет Енисей, / И сосна до звезды достает”.

Мандельштам ошибся образно-географическим направлением, он развернул не тот лист карты. “Декабрист” есть “свидетельство” сшибки холода и влаги – тогда, когда была необходима смычка сухого жара средиземноморских ландшафтов и ветра лесостепного пограничья. “Жаркая шуба сибирских степей” – это запоздалое признание Колумба, упорствовавшего в открытии Индии до конца своих дней.

“И тянется глухой недоразвиток

Как бы дорогой, согнутою в рог, –

Понять пространства внутренний избыток,

И лепестка, и купола залог.”

 

Версия для печати