Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Берег 2009, 25

Книга перемен Джона Апдайка

в переводе Анастасии Бабичевой

27 января 2009 года умер Джон Апдайк – американский писатель, имя которого уже при жизни не требовало пояснений; по крайней мере, на родине. Так, начав переводить стихи “современного классика”, я закончила переводом стихов просто “классика”. Осталось все же представить некоторые пояснения; для тех, кому они требуются.

Джон Апдайк был по-американски плодовит: за 76 лет жизни из-под его пера вышли двадцать три романа, причем последний увидел свет в конце 2008 года; и это помимо многочисленных эссе, критических статей, рассказов, пьес. С 1970 по 2002 годы девять работ Апдайка были экранизированы и поставлены на сцене. Последним в списке его наград, который включает, в том числе, и Пулитцеровскую премию, значится полученное в 2008 году признание Национальным фондом гуманитарных наук. А если говорить проще, то, полагаю, названия “Кролик, беги” или, в крайнем случае, “Иствикские ведьмы” окажутся знакомыми даже людям, которым совсем не близка современная литература. Однако стоит отметить, что, кроме прочего, были опубликованы десять сборников стихотворений Джона Апдайка – с 1958 по 2009 годы. Но, как это часто бывает, известный прозаик, он совсем не знаком русскоязычному читателю в качестве поэта.

По правде говоря, Апдайк-прозаик и Апдайк-поэт не столь различны, хотя бы потому, что автор остается верным основной теме своих романов и в стихах: обычная жизнь, маленький городок, средний класс, рядовой американец. Порою даже тот же баскетболист. Вот он, женатый человек средних лет и среднего достатка, жжет мусор у себя во дворе и размышляет о смерти; вот он следит за бейсбольным матчем; вот он же обращает внимание на игру теней в своем саду; или ждет регистрацию в аэропорту, совершая очередной перелет в одиночку. Он не может уснуть, или ему жарко, или он едет отдыхать с женой. Вот и вся поэзия? Конечно, нет.

Стихотворная форма, кажется, исключительно подходит для Апдайка: небольшой объем, легкая вертикальная организация, ритмизированная при желании – идеально передает динамику сменяющихся сцен той самой, обычной жизни. Один взгляд туда, одно замечание там, еще штрих вот здесь – цепко выхватывает разрозненные сцены отовсюду, собирает их со страстью коллекционера. Да и каждая из этих сцен – сама динамика, сама перемена. И мысли о небытии у мусорного бака не самый яркий пример! Цитаты из древнекитайских авторов вперемешку с бейсбольными звездами; ангел у сведенных бессонницей ног; Грааль экономкласса. И внутренняя организация текста под стать: ровный ритм вдруг спотыкается о совершенно неуместную, словно вырванную из романа, из прозы строку; или, наоборот, совершенно неожиданно появляется рифма – всего на миг, на два строки, но ради нее нарушается простой, регулярный ход. Тут и там верлибр, который, кажется, изо всех сил старается забыть о своих корнях из традиционной поэзии, натыкается то на сомнительную метафору, готовую сорваться в бездну клише, то на слишком очевидный фонетический прием. Все меняется, как может меняться ритм внутри одного стихотворения. Темная королева меняется местом с коробкой печенья, поэзия меняется в прозу и наоборот. И из этих перемен, которые, видимо, и пишет Апдайк-поэт,


От переводчика

Джон Апдайк

Стихотворения

Сжигая мусор

Ночь – гаснет свет, свободна нить накала
От атомы съедавшего заряда,
Жена уснула, дышит глубже, тонет
В болоте сна – о смерти думал он.

Здесь, в доме на холме, где жил ее отец,
Он смог почувствовать: за будущим земным
Листом прозрачного стекла стоит ничто.
И видел он всего два утешенья.

Одно – живительная полнота вокруг:
Пушистых облаков, камней,
                           набухших почек, почвы,
Той, что дает напор его рукам, коленям.
Второе – ежедневно мусор жечь.
Любил он жар и мнимую опасность,
И как во множество вчерашних новостей,
Салфеток, ниток, чашек и конвертов
Вторгались гипнотические языки порядка.

 
Дао на открытой трибуне стадиона Янки

Пропорция видна на расстоянии. Отсюда
занятые трибуны
и сами игроки, кажутся частью шоу:
соорудили фигуру зверя,
                          три изгиба дантовой розы
или китайскую военную фуражку
с искусным орнаментом из стеблей.
“Выпав из своей колесницы,
                      пьяный человек остался невредим,
потому что невредима его душа.
                           Он не знал о том, что упал,
потому он не поражен случившимся,
                           он неуязвим”
Вот также и “чистый человек” – “чист”
в значении непотревоженной воды.

“Не нужно разыскивать
пустошь, топь или чащу”.
Вполне понятные колебания
                          противоположного подающего,
небо, эта лужайка,
                           толстая поджаренная шея Мэнтла,
старики, которые в замене игроков видят
личное непостоянство,
зеленые перекладины,
                           мокрый камень – все это для меня,
как если бы император управлял
действом лишь движением глаз.

“Ни одному королю на троне
                           не познать радость мертвых”,
череп сказал Чжуан-цзы.
И мысль о смерти – это мятный леденец,
как только с гимна начинается игра
и щедро палит демократическое солнце.
Внутреннее Путешествие кажется
                           необсуждаемо долгим,
когда мальчишки покупают
                           порции фруктового льда,
и, недосягаемые, словно рай,
вспыльчивые и проворные лучшие игроки
замирают, пока Берра летит налево.

Венецианские леденцы

Сколько будут наши наследники,
                           сбитые с толку,
в чужих пожитках запутавшись только,
ломать голову над тем, куда деть эти три
искусные имитации леденцов из стекла –
маленькие полосатые подушечки-пустышки,
сверкающие скрученные концы
                          как будто прозрачной бумаги?

Не будет ни подсказки, ни следа
того солнечного дня, купили их когда
в сверкающем магазине,
                          что несколькими дверьми
выше бара “У Гарри”, места,
                           где печалью так и веет
по всем свидетельствам из Хемингуэя.
Гранд-Канал тоже сверкал,
пока меньшие каналы лежали в тени,
словно змеи, высовывающие
                           свои мокрые языки
и скользящие на зеленые рандеву.

Опрятная продавщица, в своей надменной
итальянской пышности,
                           смерила взглядом нас,
американскую пару средних лет,
и оценила как несерьезных
                           покупателей, которые,
еще не оправившись от смены часового
                      пояса, крепко вцепятся в свои лиры
перед лицом какой-нибудь волшебной вазы
или неземного бокала,
                           ведь они могут разбиться
в багаже по дороге домой.

Но мы все-таки хотели что-нибудь,
                           что-нибудь маленькое…
Это? Нет… Десять тысяч, это сколько?
                           Потрясенные,
мы наконец решились. Она завернула
три стеклянных леденца, самое дешевое,
что было в магазине,
                      с исключительной осторожностью,
подобающей
королевским драгоценностям – материя,
клейкая лента и снова материя мелькали
под ее кроваво-красными ногтями,
плюс картонная коробка,
                           как для чертика из табакерки,
украшенная пестрыми ромбами, хотя
продавщица была явно огорчена,
                          проведя весь день на ногах
в ожидании импульсивного
богатого араба или маниакального японца.
Grazie, signor ... grazie, signora ... ciao.

Наши наследники, утомленные вещами,
                           не смогут понять,
как это маленькое воссоединение,
                           вновь собранный треугольник
из стеклянных, похожих на бумагу
                           скрученных концов,
вершит работу любви в подвальном этаже,
при зимнем свете, когда хозяин дома
мешает прозрачный клей и крепит
ловкую маленькую скобу,
словно чтобы сохранить
нетронутым то время, которое мы, живые,
провели в пуховой постели
в отеле “Еуропа э Регина”.

С боку на бок.

Дух имеет бесконечное число граней,
                           а тело
ограничено несколькими сторонами.
Есть левый бок,
правый бок, спина, живот,
                           а также соблазнительные
промежуточные стороны,
                          северо-востоки, северо-запады,
которые опрокидывают сердце
и вскоре препятствуют кровообращению
в одной или второй руке.
Но все же мы поворачиваемся каждый раз
с новой надеждой, веря, что сон
посетит нас здесь,
                          спустится подобно ангелу
под углом, установленным
                           секстантом нашей плоти
и наклоненным
                           к той недостижимой звезде,
сверкающей в ночи меж наших бровей,
                           откуда
проистекают мечты и удача.
Распрями
свои ноги. Разожми свою философию.
Эта кровать была изобретена другими;
                           знай, что мы отходим
ко сну не столько, чтоб отдохнуть,
                           сколько чтобы закружиться
на виражах иного мира.
Это вращение – наше путешествие.
Оно заканчивается,
может только закончиться, за углом,
куда мы поворачиваем,
но не знаем об этом.

Pura vida

Pura vida! – Костариканская фраза,
обозначающая “Ладно!” или “Супер!”)

Такая жара! Она опять приводит мозг
                           к его первоначальной пустоте.
Небольшие, периодические происшествия
                           попадают в сводку новостей –
белоносая коати поломала
                          тонкие свисающие ветви
цекропии, словно проложила тротуар в небе,
краснопоясничная танагра мелькнула,
                           словно искра
на фитиле влажной зелени,
кивающие листья пальмы испещрены,
подобно картам из жаккарда,
                           лабиринтом червоточин,
черный ястреб снова и снова
                           проносится над небытием.

Что значит это мир,
                          переполненный до краев жаждой
невысказанных секретов, разрушающей
                          непосредственную реальность?

Con mucho gusto – изобилие
                           простирается до звезд,
такое же тяжелое и множественное,
                           как полная личинок земля,
где по заданной модели снуют
                           и кормятся муравьи,
а королева, лишенная подвижности,
                           изливает в темноте
свои яйца. Мы далеко от дубов и светофоров,
от прохладных классов Англии
                           и мощеных холмов Тосканы.

Ведь мысль – это стрекот,
                           жужжание насекомого,
связка ежесекундных заголовков
                          и комментариев умеренной зоны,
способных жить в развалинах
                          нашего гнилого образования.
Оно служит крышей там, где сокурсники
                          экосистематически перекликаются
семами. Сам Великий Господь
слабеет от повышения температуры,
                          от снижения кислотности грунта,
от нового языка в его
                           кривляющейся неопределенности.

Иссушенный гул в мозгу слегка оживает
                           с приходом вечера.

Рейс в лимб

(В том месте, которое
                          раньше называлось Айдлуайлд)

Очередь не двигалась, хотя народа
было немного. В тусклом свете
одинокий агент терпеливо, бесшумно,
                           бесконечно занимался
большой ничего не соображающей семьей,
                           в которой были все
от близнецов в коляске до старой дамы
в кривом кресле-каталке. Весь их багаж
был в картонных коробках. Рейс отложили,
слух разнесся по всей очереди.
                           Мы пожимали плечами
в наших безнадежных пальто. Авиацию
никогда не понять.

Скучающие дети с бледными лицами
                           слонялись без дела.
Девушки в беспошлинных
                           магазинах застыли
посреди обещаний прекрасной жизни
                           за границей.
Луис Армстронг пел
                          в каком-то верхнем углу,
струйка незамеченного счастья.
Снаружи, в непостижимой темноте,
поглощающей даже ярко-красные полосы,
крылатые левиафаны рыскали
                           в поисках выходов,
в которые можно было бы уткнуть
                           свои коальи носы
и высосать все соки из наших
                           слабеющих энергогенераторов.

Парни в свободных толстовках
и бейсболках, одетых задом наперед,
нарочито выбивали ритм ногами,
охранники хихикали,
а голос заблудившегося ангела мелодично
повторял инструкции ФАА.
                           Женщины в сари
и кимоно, словно искупительную кару,
                           тащили за собой
детей, сжимавших западных
                           плюшевых мишек,
а в фудкорте скрипели ножки стульев,
пока призраки за грошовую плату
                           кругами втирали ночь
в неподвижный пол.

Полутени

И у теней свои сезоны есть.
Легкий узор, который почки кленов
отбрасывают на унылую лужайку,

имеет только отдаленное родство
с высокой и тенистой летней массой
с континуумом, на туннель похожим –

цвет черный, вымыт из зеленого,
                           глубоких луж,
над ними шаром вьется мошкара,
легка, как астролябия.

Истончена тень осени, она
наследственный Восток,
изношенный до розового красный,
                           изношенный до нити ворс.

Кажутся синими все тени на снегу.
                           Вот лыжник
ликует на вершине, видит он, как полюса
растягиваются к долине: так

каждой травинки стебель
                           проецирует другой
напротив солнца, и в болотах
сеть эта бесконечна,

как бесконечно мало
крылатое затмение, которое орел в полете
проносит над пустынною равниной.

А тени на воде! –
вот буковая ветвь, склонившаяся
                           над озерной рябью,
где золотом сверкают крупинки ила,

вот док стальной, и за него подвешена
подлодка, она колышется,
и трап ее от воздуха густеет.

И самые красивые, ведь их совсем не ждешь,
на сером серые полоски,
которые жемчужно-белое зимнее солнце,

низко висящее за голым лесом,
растягивает через дорогу от ствола к стволу,
как будто лестницу, что не ведет наверх.

Снова на родине

Что вы можете сказать о Пенсильвании
в сравнении с Новой Англией кроме того,
что там чуть менее холодно
                           и чуть менее скалисто,
или скорее кроме того,
                           что скалы там другие?
Более красные, и песчаные,
                          и нагроможденные тут и там,
трудно сказать, похожи ли они
на ледниковую морену или
на разрушенную беседку над родником,
так быстро человеческое участие
                          вновь вторгается в природу.

Осенью деревья желтеют –
крепкий клен, гикори и дуб
уступают дорогу тюльпановому дереву,
                           черному ореху
и цикадам. Леса разрослись
лозой дикого винограда и хмеля,
раскинувшего невысокую сеть
                           своих беспокойных коготков.
В теплом ноябре
                          полная перегноя лесная почва
пахнет, как гниющее животное.

Коротко говоря, рыхлая благодать: небо,
мягкое от дымки и бумажно-серое,
даже когда светит солнце, и дождь
мягко падает на плечи фермеров,
пока дети продолжают играть,
их волосатые головы
                      сияют каплями дождя, как паутина.
Повсеместная размытость
                           смягчает унылые города,
люди в которых разговаривают
                           удлиненными гласными.

Здесь есть секрет, какая-то рискованная шутка,
которую подразумевают глаза,
                           пальцы, животы –
утешительный жир, который взяли прямо
со скотобойни и подвесили для того,
чтоб гаички клевали его под защитой хвои,
где шелуха от семян подсолнуха
и символы пацифик из птичьих лап истоптали
снег, едва скрывающий стальную зелень травы.

Я знал тот секрет когда-то, но забыл.
Рискованный секрет – он встает передо мной,
словно пристальный взгляд собаки, любящий,
но смущенный. Когда холодная
                           и черная зима сидит
на гранитных холмах Бостона, в Филли,
барахтаясь меж двух загрязненных рек,
тень тепла прижимается к стене
и на цементе запечатлевает свой поцелуй.

Бывший баскетболист

Перл Авеню проходит мимо средней школы,
Потом сворачивает по путям трамвайным
И, не успев пройти пары кварталов,
Вдруг обрывается
                           на Колонел МакКомски Плаза.
Гараж у Берта на углу, глядит на запад.
                           Там ты
Почти всегда отыщешь Флика Вебба,
                           он помощник Берта.

Флик гордо возвышается среди
                           насосов бестолковых –
По пять их с каждой стороны,
                           они так старомодны,
Свободно до земли свисают
                           их колена из резины.
У одного – две буквы S как будто ноздри,
А буквы Е и О – глаза. Другой же,
                           коренастый,
И вовсе обезглавлен, он похож скорее
                           на насос мячей футбольных.

Когда-то Флик играл за школьную
                           команду Визардс.
Он был хорошим игроком: был даже лучшим.
И триста девяносто он очков
в сорок шестом наколотил в корзину –
Рекорд по округу и до сих пор.
                           Любил мяч Флика.
Я видел сам, как за одну игру
                      все тридцать девять или даже сорок
Очков он набирал. Как птицы дикие
                           у Флика были руки.

Он не учился никогда, он продавец бензина,
Меняет шины, масло проверяет,
Лишь иногда для шутки камеры приспустит,
Но все равно мы все даем ему на чай.
Он руки сложит так красиво, беспокойно
На ключ колесных гаек. А ключу
                           до этого нет никакого дела.

В закусочной “У Мэй” торчит после работы.
Согнувшись серою дугой, в пинбол играет,
Он курит тонкие сигары и лимон
                           фосфатами порою удобряет.
Флик редко разговаривает с Мэй,
                           кивает только
Мимо ее лица, как будто
                           рукоплещущим трибунам
Конфет “Нибс”, карамели
                      “Джуджу Бидс” и вафлей “Неккос”.

Прощаясь с очень маленькими детьми

Но в следующий раз они
                           не будут прежними. Их речь,
такую милую, нестройную чуть-чуть,
                           уже исправят.
И более скептичным станет взгляд,
теперь он подключен надежно к гулу жизни
из телевизора и разговоров уличных,
                           и алфавита,
культура загрязнит прозрачную
                           лазурь их глаз.
И это, наконец, понять заставит, как
важны все надоедливые тетки и соседи
(с их запахами сигарет и пота летом
и лицами как небо сквозь листву),
кто знал тебя с нуля, от самого начала,
                          и ворковал бессмыслицу свою,
когда ты не умел еще скучать,
                      когда не знал имен, и даже своего,
не знал, как щедрый мир все встречи
                          превращает в расставанья.

В дороге

Эта покорная рысца по коридорам аэропорта,
вгрызаясь в сэндвич Данкин Донатс на ходу,
эти гостиничные номера,
                           где телевизионный пульт
ждет у кровати, как пистолет самоубийцы,
эти часы полета, когда рубашек белых
владельцы сонные листают
                           важный толстый триллер,
и эти шведские столы на завтрак
                           в прерии отелей Марриотт –
эти места, где ты проездом,
                           становятся милей, чем дом.
Трехколесный велосипед в коридоре,
                           быстрый поцелуй жены,
капающий кран, нестриженый газон –
                           и это жизнь?
Нет, жизнь открывается в дороге, в ноутбуке,
чей гладкий экран мерцает
                          зеркалом темной королевы,
в отполированных ботинках,
                      выдающих желание сразить наповал,
и в отдаленной поездке,
                           в тряском приземлении
сквозь пелену облаков
                          на единственную полосу,
в конце которой такой же человек, как ты,
                           хранит Грааль.