Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Берег 2007, 16

Русалка

Из новой прозы

В незримом присутствии Жени ни один предмет не оставался сам собой. И когда я, настойчиво постукивая, пересекал днепровские стремнины по направлению к ридной неньке Вигуровщине, я уже вновь бессознательно приглядывался к утренним пассажирам, какой бы мимолетной выдумкой подгримировать каждого из них. Однако уже от четвертой своей клиентки я не смог оторваться: по-девичьи тоненькая, с девичьей, перебираемой ветерком стрижкой, в девичьем цветастом сарафанчике и девичьих очках в форме наивной стеклянной бабочки, но вместе с тем явно вошедшая в тот возраст, который для моего воображения был наглухо отгорожен забором почтительности, она с едва различимой улыбкой просветленно смотрела навстречу утренней заре поверх собравшихся у борта голов. Она была так интеллигентна и поэтична, что я решил считать ее переводчицей… переводчицей французской поэзии, ибо, произведи я ее прямиком в поэтессы, робость немедленно положила бы конец всякому грезотворчеству: по Жениным рукописно-бисерным блокнотам я уже познакомился с творчеством Ахматовой и понял, что в ее глазах я мог бы оказаться, самое большее, старательным плебеем. “Перо задело за верх экипажа…”, “Свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду…” Сплошные ананасы в шампанском, или, как говаривала попавшаяся на моем пути вдова знаменитого имажиниста, изыск — обосраться!

Но вот с переводчицей я сам решился быть изысканным: в изысканных выражениях попросил разрешения ей помочь, изысканным движением подхватил две тяжеленные сумки, всячески показывая, что влеку их играючи, только что не покручивая на пальце, словно ключи от “роллс-ройса”, попутно занимая спутницу изысканной беседой… но, когда она пропустила меня вперед под плащ-палаточные своды дачного шатра, меня — в уже начавшей настаиваться дневной духоте — обдало морозом: с раскладушки мне навстречу поднялось какое-то ужасное существо — человек, это-то и было ужасно!

Синдром Дауна — я еще не слыхал таких слов. И от зрелищ, подобных представшему, судьба меня как-то до тех пор оберегала. Одутловатое лицо существа было совершенно белое, словно застывший жир на сковородке, и каким-то непостижимым образом казалось одновременно и злобно-крючконосым, и вздернуто-поросячьим, заплывшие раскосые глазки смотрели на меня недоверчиво и злобно, — “с монгольской дикою ордою”, — внезапно пронеслось в моей голове. “Женя, познакомься с молодым человеком”, — ласково и просветленно подсказала переводчица из-за моего плеча, и существо протянуло мне налитую водой маленькую резиновую перчатку с плохо прорезанными пальцами — и что-то старательно профыркало. Бог мой — это была еще и девушка: в безымянную сосисочку был погружен перстенек с малиновым камешком!.. Ответно представляясь, я постарался возвысить свою изысканность до заоблачной куртуазности.

Переводчица самым милым манером усадила меня завтракать, но в присутствии новой Жени я был не в состоянии проглотить ни куска. Я понимал, что нельзя на нее смотреть, но то и дело ловил свой взгляд на ее расплющенных о табуретку непропеченных бедрах, налитых, казалось, не кровью, а сывороткой. Края еще редких в те времена защитных шортиков тоже пальца на три врезались в водянистую… субстанцию. Но я не мог почувствовать сострадание к ней — оно без остатка было устремлено к ее матери, на которую я, напротив, не смел и взглянуть. И все же видел, что она играет роль радушной хозяйки с удвоенной непринужденностью и просветленностью.

“Фы не куфаеф”, — вдруг обратилась ко мне новая Женя, и я вздрогнул, увидев у своих губ протянутый ею бутерброд с плавящимся маслом. И лед моего ужаса тоже был немедленно растоплен жаром стыда. Рассыпавшись в поклонах и благодарностях, я принялся усердно жевать этот дар чистого сердца, но — проглотить все-таки не мог. Я лишь жевал, жевал и жевал, стараясь хотя бы по наперсточку, по наперсточку…

— О, кажется, катер!.. — вдруг додумался я выбежать наружу, где молниеносным движением ввинтил недоеденный бутерброд в песок, а затем вернулся под брезентовые своды, со счастливым облегчением отряхивая пальцы.

Я был переполнен нежностью и к переводчице, и к ее несчастной дочке, и, когда переводчица, раздвинув занавес, открыла на задах своего шатра утопающую в зарослях секретную для совконтроля морковную плантацию, я, не забывая, правда, приторговывать фигурой, принялся сквозь шатер играючи таскать днепровскую воду для поливки с такой быстротой и в таких количествах, что не дал моим дамам даже дотронуться до их леек: еще немного, и все их грядки превратились бы в болото. Мне казалось, я снова попал в Танькин огород и даже, казалось, слышал завывания какой-то небесной лесопилки. Я нарочно заставлял себя смотреть на всевозможные Женины вдавленности, стараясь себя уверить, что не вижу в них ничего безобразного: ну подумаешь, пружинка от раскладушки на целый день впечаталась в ее голубую ляжку, словно в пластилин, — ну так и что? И все же в глубине души я страшно радовался, что поблизости не видно никаких тарантасов. Назвать Женю-два Женей язык у меня не поворачивался, но в остальном я расточал ей королевские почести; в какой-то момент я даже решил было поцеловать ей руку, но, остановленный немедленным внутренним содроганием, притворился, будто опасаюсь сделать ее смешной.

Зато руку ее матери я поднес к губам буквально с благоговением, когда в интимном полумраке мы втроем сели ужинать. Правда, до этого я играючи заглотил пару переполненных стаканов фессалийского, черного с розовой пеной, без коего мне казалось неприличным явиться в гости к дамам, одной из которых, как выяснилось, алкоголь был вообще противопоказан, а другая ограничивалась изящным пригубливанием. После моего молодецкого порыва фалернского осталось так мало, что я счел необходимым, невзирая на ласковые протесты переводчицы и неопределенное пофыркивание Жени-два, сбегать к закрывающейся Одарке за бутылочкой лувенского. На этот раз я постарался быть более воздержанным и шумную Вакхову влагу смешивать с трезвой струею воды, с мудрой и возвышенной беседой. Я целовал матери-героине ее изящные кисти и называл ее святой, я говорил, что именно она, а не какая-нибудь там Сикстинская мадонна является подлинным символом материнской любви, ибо любить не то что даже будущего бога, но и обычного ребенка-ангелочка и дураку доступно, а вот испытывать столько нежности к такой, как Женя… Впрочем, что я болтаю — она по-своему прекрасна, нужно только вглядеться, в ней столько кротости, грации, понес я, теряя последние тормоза и только чувствуя, что первая же попытка зацепиться хоть за какие-то признаки правдоподобия погубит меня окончательно.

Внезапно оказалось темно. Грациозным движением, поигрывая своей безупречной трезвостью, я поднялся с табурета и шагнул наружу — лунная ночь на Днепре была фантастически прекрасна. Каганец, при трепетном свете которого Женя-два расстилала мне на брезенте коричневое махровое полотенце длиною в человеческий рост, тоже был невероятно поэтичен, словно лампада перед ликом новой мадонны. Я попытался это изъяснить, но образ оказался слишком сложен для переполнявших меня чувств. Хотя я был полон здравого смысла: аккуратно раздевшись в темноте, я уложил свои хабэшные защитные джинсы и ковбойку так, чтобы сразу на них наткнуться, если ночью понадобится выйти. И укрывался я другим махровым полотенцем тоже с необыкновенной тщательностью. А затем пожелал своим дамам сердца спокойной ночи с такой проникновенностью, что даже сам был растроган.

Я проснулся оттого, что под моим полотенцем оказался еще кто-то. “Женя”, — обдало меня морозом, но обнимавшая меня днепровская русалка была тоненькая, худенькая, да и слова, которые она мне страстно шептала, были совершенно нормальные, хотя и бредовые: спасибо тебе, спасибо, ты первый отнесся к ней как к женщине, ею даже родной отец брезговал, спасибо, спасибо… Она лихорадочно целовала меня во что придется, но явно искала мои губы. Я поспешил их ей предоставить, опасаясь, правда, что от меня разит перегаром, и тоже начал ее ласкать, спускаясь все ниже и ниже.

Я был уверен, что у таких интеллигентных женщин в очках там ничего нет, однако все оказалось на месте. Но — Женя-два продолжала стоять у меня перед глазами, и пред лицом ее ничто иное устоять не могло. Пытаясь доставить побольше свободы моему впервые отказавшемуся выполнять свой долг мужскому достоинству, я освободился от плавок, но оказалось, что подлинному, несгибаемому достоинству не требуется свобода, чтобы себя оказать.

“Женя может услышать”, — прошептал я в невидимое ухо, стараясь, подобно всем плохим танцорам, взвалить вину на обстоятельства.

“Она никогда не просыпается, не думай о ней”, — нежно продышала русалка, проникновенно гладя мою грудь, деликатно, впрочем, останавливаясь где-то на уровне пупка; но, видно, сообразив что-то, зашептала с горячечной нежностью: “Успокойся, ничего не нужно, я просто тебе очень, очень благодарна, давай просто так полежим, я сейчас уйду…”

“Нет-нет, зачем же”, — облегченно зашептал я, и мы, обнявшись, затихли. А потом, от невыносимого желания вот-вот готовый лопнуть, я тщетно тыкался, отыскивая вход в райский сад… И вдруг нашел. И проснулся, пронзенный совершенно запредельным наслаждением.

Я лежал один на животе под своим махровым полотенцем, ощущая под собой липкую лужицу. В палатке было совсем светло. “С добрым утром!” — как ни в чем не бывало просветленно приветствовала меня хозяйка шатра, и Женя-два тоже профыркала что-то заботливое. Похоже, они обе были давно на ногах.

Чтобы не всколыхнуть головную боль, и без того достаточно жуткую, но явно дающую понять, что это еще цветочки, я осторожно повернул голову и увидел у своего лица голубенький комочек — стянувшиеся в клубок мои синтетические плавки. Поймав мой взгляд, милосердная русалка с просветленной хлопотливостью увела Женю наружу.

Когда они вернулись, я был уже одет, но мокрое пятно на махровом полотенце так быстро высохнуть не могло. Почему я не догадался хотя бы его скомкать, это чертово полотенце?.. Слишком меня мутило, что ли? Вид у меня был, наверно, до того бледный и несчастный, что мать сострадательно погладила меня по щеке, а дочь зашла еще дальше: приложила к тому же месту свой безжизненный мокрый рот.

И меня только чудом не вывернуло прямо на брезент. Правда, и от палатки я не успел сделать больше двух-трех шагов. Я мотал разрывающейся от боли головой, отплевывался клейкой слюною, но спазмы продолжали меня скрючивать, хотя уже давно выжали из моих недр все возможное. Наконец я утер залитое слезами лицо, не оборачиваясь, задними лапами забросал свой позор песком и, по-прежнему не оборачиваясь, с разбега бултыхнулся в Днепр и вынырнул лишь на станьции Завод “Бильшовик”.

Больше я на Вигуровщине не появлялся.

Благодарение Богу, Киев был слишком большим городом, чтобы требовалось бежать и из него тоже.

Версия для печати