Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Новый Берег 2005, 10

Откровения часовщика

О поэзии Алексея Цветкова

Платон на заре западной цивилизации первым заметил, что “время возникло вместе с небом”, а значит, бессмысленно спрашивать, что было до того, как демиург создал мир, - не было самого понятия “раньше”. Демиург вместе с миром “творит для вечности, пребывающей в едином, вечный же образ, движущийся от числа к числу, мы называем временем”. Поэт Алексей Цветков, самый глубокий исследователь “московского времени”, в своем творчестве разрешает парадокс возникновения и существования времени иначе. И делает он это, “отринув инструмент постройки миров из пены мозговой”.

Цветкову “выпало…в раздвоенном мире случиться”. Ему тоже пытались внушить мысль, что “раньше” не существовало. Роль же Бога-Отца на этот раз выполнила родная партия и советская власть. Время поэта возникло в момент построения нового пространства – коммунистического лагеря-рая, отгороженного от всего остального мира “железной рекой”:

                               “Из военных руин поднималась страна трудовая,
                               От Невы до Балкан часовой проходил по стене…”

Пространство имело следующие координаты: “куранты”, “стрелка часов у багровой отметки”, “спасский рубин”, “труп на трибуне с багровым бантом”. Пространственные характеристики (расстояния и направления) свидетельствовали только о большой протяженности: “расстояние порядка семи световых рублей”. Здесь, в этом Пространстве, “вдоль дорог от Невы до Сучана черепа украшают столбы” и мелькают “названий халдейские числа: Сучан, Воркута, Колыма”.

Лирический герой Алексея Цветкова вспоминает, что интерес ко Времени возник у него еще в далеком детстве, когда он “годами не поднимался с койки”:

                              “сколько мне лет спрашивал старших
                              они отвечали четыре с половиной
                              примерял этот возраст как дивное платье
                              сравнивать было не с чем”

Время ему представлялось живым. Оно было вольной птицей - совой. Но скоро стало ясно, что взрослые “по чертежам составляют сову” и вместо живой птицы подкладывают “в постель надувного мыша со свистком в неожиданном месте”. Затем последовало открытие: во “внедренном в обиход” времени “минута не двигалась с места”, а “секунда текла поперек”...

Чтобы не потерять счет времени, существует календарь. Время имеет меру: день, ночь, сутки, недели, месяцы, годы, столетия. “Так учит непогрешимый календарь”. В Пространстве Алексея Цветкова календарь был особый: “в календарном цеху штамповали второе число”, полосы “сверхсметных сумерек”, ночи, имеющие “законную квоту”. Было “некуда дню торопиться”. Год, помнится, как-то разбили на 72 пятидневки с пятью памятными нерабочими датами – 1 и 2 мая, 22 января, 7 и 8 ноября. В пятидневках был один выходной. Но… не один и тот же для всех трудящихся. Последних разделили на 5 групп, и каждой назначили свой выходной. Еще вспоминается другая мутация календаря: пятидневки заменили на шестидневки с постоянным выходным. Теперь люди отдыхали каждое 6-, 12-, 18-, 24-, и 30-е число. В феврале выходным был и последний день, а в месяцах из 31 дня последний считался сверхмесячным и оплачивался особо. Затем был период, когда на смену шестидневке пришла семидневка, но метаморфозы этой новой “Годовой разписи или Месячила” уже никого не удивляли. Так всякий раз по замыслу правительства, которое управляло Временем из “диспетчерской рубки”, “внедряя в обиход ночную смену суток”, обеспечивался непрерывный жизненный и производственный цикл.

И что же можно было узнать по такому “розному календарю”? –

                              “календарь уверял что покуда мы здесь лежим
                               в двух столицах земли успешно сменен режим
                              два народных вождя безутешно почили в бозе”

Но календарь старался умолчать о наступлении “умеренной эры” - эры “коттеджей, маловеров и медиан”. О том, что “над всем столетьем вздрагивает хрипло зари заката духовая медь”. О том, что краткий “железный” век артефакта “пульсирует …разъятый на дни и часы”…

Действительно, со Временем происходили удивительные трансформации: дни стали “переметными” и обрели способность переселяться “в новое число”. В стихотворении “В тот год была неделя без среды”, вторник, среда, четверг, пятница живут в “продольный год с ходами напролом” обособленной жизнью. Они не подчиняются классическим законам Ньютона: “Среда в твоей неделе была всегда. И пятница за ней”. Таково устройство данного Пространства жизни, а Время с ним неразрывно связано. И только после смены Пространства (“и я листок твоей среды пропавшей подклеил в атлас мира отрывной”), ставшей возможной после вынужденного отъезда поэта, его депортации, Время для поэта изменилось. “Малый атлас мира повесили на календарный гвоздь” - скатертью дорога. “В тот год часы прозрачные редели на западе, где небо зеленей”. Цветков напишет в одном из своих стихотворений: “Разрушение времени через разрушение пространства”. Он осознал, что наступила “выслуга срока”, а “пространство спешит на свободу”. “Срок” - это ведь специфическая мера цветковского Времени. Свобода же находилась на другой стороне “кромешного мира, раздвоенного по Гринвичу”. Поэт сжигает календарь и карту. Но как преодолеть железную реку времени?

“Железная река” протекает через все Пространство поэзии Цветкова. Весь существующий мир “вступил в нее” в момент творения, вступил однажды и навсегда, а Гераклита отправили в другие места, видимо, на исправление. Стихи поэта говорят о том, что “если тебе суждено было когда-то вступить в реку, выйти из нее невозможно”.

Время в этой реке замерло, вода его застоялась:

                              “Вода не движется речная,
                              И лес в линованной воде”

                               “в прошлогодних звездах
                              тихая река”

                              “Сколько лет я дышал взаймы,
                              На тургайской равнине мерз,
                              Где столетняя моль зимы
                              С человека снимает ворс,
                              Где буксует луна по насту,
                              А вода разучилась течь,
                              И в гортань, словно в тюбик пасту,
                              Загоняют обратно речь”

Все живое сковано льдом, мир погружен в “скифский холод”:

                              “…как смерть вода крепка
                              хоть совсем ее отмени”

                              “…рыб негасимые очи
                              Глядят из девонского льда,
                              Как времени грубые звенья
                              На ощупь срастаются в век”

                              “но в замерзшем времени нет вреда
                              для растений звезд и зверей”

Сам поэт “полуживет-полуиграет”, наблюдая реку Времени “у проруби лет”.

В реке не происходит никакого движения, или почти не происходит:

                              “время жизни постепенной
                              продвигается рекой
                              но руке его военной
                              нет работы никакой”

                              “все события в ней отразились врозь
                              хоть рояль на соседа с балкона брось
                              он как новенький невредим”

                              “минует жизни талая водичка”

                              “Запутались звезды в седом волокне,
                              И некуда дню торопиться”.

                              “И время клонилось к рассветному часу
                              Так медленномедленномедленноме”

Порою верится, что “скоро времени вода потечет к истокам”. Иногда кажется, что молитвы твои услышаны, и “время потекло назад и вверх по плоскости наклонной”. Но это только кажется – бдительные “часовые” усердно “откачивают время из реки”. Время уходит, “пересыхая в шепот”.

Картина поймы Реки Времени, “где солнце ходило по кругу и звезды хранили покой” в стихах Цветкова напоминает миры Джиорджио де Кирико: люди и предметы условны и абстрагированы, оторваны от привычных жизненных связей, запечатлены на фоне нереального пейзажа. Стихи создают впечатление иррациональности, холодной застылости мира и отчужденности его от человека (сравните с “Меланхолией прекрасного дня” де Кирико). Это можно назвать poesia metafisica, по аналогии с pittura metafisica итальянца.

                              “то ли движется то ли
                              остановиться не помнит”

“Похоже было, что на смену долгой ночи там пришло утро, но по солнцу судить было нельзя”

“Это было все – все повторялось. Беспрерывно светило высокое солнце”

Время в метафизической поэзии Цветкова напоминает “циклическое время” Гесиода, но имеет с его концепцией только внешнее сходство: это тоже Время несовершенного мира.

Мир Цветкова – замкнутое пространство, кишащее живыми тварями, все их движение ограничено жестким, наглухо запертым кольцом, стеной. Это кольцо – ловушка времени. В западне оказывается “материя нездешнего состава”: и “змеистый ублюдок триаса”, и “трилобиты”, и “всех столетий аллигатор”, и “бронтозавры в кустах лещины”, и другие “пленники Линнея” - словом, “весь позвоночный жанр археозойских вод” - “соучастники жизни иной”. В цветковское Время укладывается вся прежде известная геохронологическая шкала: “триас”, “пучина с кембрийским песком”, “девонский лед”, “зимы период меловой”, “мезозойская плоть”, и т.п. Сам поэт, “яркий пример атавизма”, называет себя “Карамзиным эпохи кайнозоя”. Но, если быть более точным, Цветков (“он видит жизни тайное движенье”) – советский Нильс Стено, исследователь геологического времени “нового мира”, естествоиспытатель “первобытного беспорядка жизни”. Пространство, погруженное в “сумрак обезьяний” исключает здесь любую эволюцию - “в лицо эволюции смотрит корма”, Дарвин - неуместен и смешон.

                              “в рощах лиственных нередок
                              грибовиден и двурог
                              человека крепкий предок
                              вящий дарвину урок”

В этом мире “фауны каждый неправ”. Здесь властвует “первобытных умов целина”. В этом Пространстве поэт ощущает себя “ошибкой, возмутительным рецидивом”. Развитие невозможно – человек “обезьяньего рая” должен плодиться, “как в пойме еноты”, быть вовлеченным “в шумное соревнование вредных видов” и отдавать себе отчет в том, что “в этом содружестве новом не вспомнят из нас никого”. “Теченье времен таково” - делает вывод Цветков. В Пространстве, где “времени грубые звенья на ощупь срастаются в век”, где “пасет себе корову человек вчерашних дней”, в этом пространстве “Евфратские лоси в дубравах редки”. Эта редкая фауна - свидетели других цивилизаций, других культур, другого времени. “Что-то важное в бегах, что-то лучшее мертво”. Поэта неудержимо влечет в невозвратное время, “утраченный рай”:

                              “я хотел бы писать на латыни
                              девятнадцать столетий назад”.

Но приходится признать, что связь с прошлым потеряна, “Евфратские лоси”, действительно, редки и лишены естественных мест обитания:

                               “Меж Евфратом и Стиксом, адом и раем.
                              Пару соток под застройку,
                              Под огурцы отвели.

                              Мы остались в пустом кинозале,
                              Костер развели,
                              Вымираем”.

Время имеет признаки генных мутаций. Будущего нет, его и не будет (“Прошлое прошло, а будущее все не наступает”). В мирах Цветкова есть подтверждения существования рудиментов Прошлого, которое “прошло”, но твердого убеждения, что Прошлое действительно существовало, нет: Прошлое – “…это все равно, что никогда не бывшее. Есть только то, что есть сейчас, а того, что было, сейчас нет”. Наиболее страшные мутации происходят с Настоящим. Это инверсии и транслокации Времени. Настоящее имеет только видимость существования (“куда девается то, что происходит?”). Оно должно происходить, но не происходит, запаздывает (“отставшую жизнь безутешно вдали обождем”). Настоящее – это всего лишь иллюзия, возникающая в момент Времени, и даже не в момент, а в его промежуток: “это время проходит навеки – никогда не проходит оно”, “прежней жизни колыбельной навеки прервана пора”, “пока часы идут вперед пока стоят они”. Настоящее – артефакт. Если что-то и происходит (хотя налицо “обрыв теченья”), то происходит странно. Действие во Времени имеет признаки патологии, вызванной мутациями.

Мутация “Воскрешения” - действие закончилось в Прошлом, но будет иметь продолжение в Будущем, что невозможно:

                              “Так будь же счастливым посмертно,
                              Во всем одинаково плох.
                              Не дай тебе в жизни просвета
                              Судьбы неулыбчивый Бог!”

Другой вид мутации “Воскрешения” - действие закончилось в прошлом, но имеет продолжение в Настоящем, что невозможно:

                              “Я умерла, но я уже живая”

“Апокалиптическая” мутация - будущее возникнет из Прошлого, когда прекратится Настоящее:

                              “Я взгляну из альбомного кадра,
                              Воспаленную жизнь прекратив”

В Будущем не будет начинаться и не будет существовать Будущее:

                              “И рождаться, и жить позабудем”

Действие, должное произойти в Будущем, имеет в Настоящем подтверждения завершенности этого действия в Прошлом:

                              “Моя Царевна, ты уже вдова мне,
                              С тех пор как трупу моему жена”
                              “я буду покуда на гребень забвенья взойду”

В Настоящем утверждается, что действие произойдет в Прошлом:

                              “Мой обрубок с твоей половиной
                              Сочленится в минувшем году”


Мутация “Present Continuous Tense” - действие во Времени трансформируется и происходит по законам чужого языка:

                              “начинает быться и смертнуть”

Таким образом, мутации Времени отражены в поэзии Цветкова даже на грамматическом уровне. Происходит неразличение Прошлого и Настоящего, и отсутствует Будущее время, как в мышлении первобытных народов. Не являются ли в таком случае мутации Времени проявлением признаков скрытых рецессивных генов “времен Батыя”, и не говорит ли это о том, что “первобытный беспорядок жизни” давно стал доминантой? Не указывают ли выявленные мутации на место, которое отведено советской цивилизации на временной шкале?

Цветков констатирует, что Время имеет свой предел – “времени мыльный огрызок”:

                              “Надвигается вечер, стахановец в темном забое,
                              Исполняется время, судьбой запасенное впрок.
                              Прежде сумерек свет – остальное не стоит заботы,
                              Только б свету над нами гореть установленный срок”

“Установленный срок” краток, а “времени руда” “оскудевает”. Жизнь - всего лишь “выслуга срока”. Время ощущается то как “отчетливый дымок”, то как “шелестящий закатный луч”, то как “медленный камень”, то как “колеблющийся случай”, то как “медленный топот паучий”. Время - “перхоть”, что лежит на поэте “испокон” “с бессловесных лет со времен Батыя”. Время – “простыня”, непроходимая, как пустырь. Время кукует “в тумане аккуратном” через “отравленный рожок”, “кукушкой ревет”. Время, “генерал этих мест”, “с цветком на лацкане с безмолвием в мозгу” скрежещет, “словно в клюзе цепные звенья”, “фалангами хрустя”. “Тихо тикает время во рту”. Но чаще всего, дольше всего Время ощущается как “состояние сна”.

“Состояние сна” - название поэмы и название второй книги Алексея Цветкова. В его стихах “уйма времени снится”:

                              “Внедряя в обиход ночную смену суток,
                              Где голый циферблат сплетается в кольцо,
                              Мы окунаем жизнь в голубоокий сумрак,
                              Чтоб утром воссоздать повадку и лицо.
                              И то, что в нас живет, и то, что дышит нами,
                              От вязки пуповин до выдоха в ничто,
                              По скудости души мы именуем снами,
                              С младых ногтей в мозгу построив решето”

Время-сон – “неодолимая дистанция”:

“Всего по расчету им предстояло часа два пути. Но проверить время было негде”

“Солнце не двигалось с места …не двигалась с места цель их путешествия, тогда как начальный пункт его заметно удалялся…”

“Похоже было, что на смену долгой ночи там пришло утро, но по солнцу судить было нельзя”

                              “потному сну истечения нет
                              это телок заблудившихся лет
                              с плеском роняет лепехи”

Есть ли в этом “состоянии сна”, в этой метафизической поэзии, пугающей застылости, некий таинственный магический смысл? – Есть:

                              “Я понял твой итог, сновидческая раса,
                              Пронзая сферу сна, как лазерный рубин.
                              Я – спящий часовой предутреннего часа,
                              В котором светлый день возводят из руин”

                              “Я понимал, что ночь еще крепка,
                              Что время сна от Кубы до Китая”

“Сновидческая раса” пребывает в состоянии анабиоза, при котором жизненные процессы прекращены или настолько замедлены, что отсутствуют все видимые проявления жизни:

                              “он усоп как на зиму барсук
                              разве что варшавский пакт и НАТО
                              саданут над гробом из базук”

“Жизнь-небылица” - обнаруживает поэт. Окружающие – крошечные полупрозрачные рачки Artemia salina, способные находиться в анабиозе тысячелетиями, “оживление” их чрезвычайно затруднено. Они как бы и не существуют вовсе:

                              “еще вовсю живешь и куришь
                              наносишь времени визит
                               но в головах дамоклов кукиш
                              для пущей вечности висит”

                              “Но что изменить, если пью и ем,
                              И кажется - нет меня?”

                              “Нас не было. А если что и было –
                              Четыре грустных тени на снегу”

                              “Нас не было. Мы жили в одиночку”

                              “…а между тем все умерли давно”

“Спячка”, угнетение жизнедеятельности, ее почти полная остановка – нормальный цикл жизни “сновидческой расы”. Бесспорно, это и потеря чувства Времени (“мертвая кукушка маяка”), и потеря индивидуальности. “В краю, где сон и явь меняются местами и выверен итог в столбцах житейских книг”, сам поэт не находит себя. Так, в книге “Эдем” настоящий, переселенный в Америку Цветков отчужден от Цветкова, продолжающего жить в советском “Эдеме”. Тот, “эдемский” Цветков, совсем другой человек. Он женится не на той женщине, на которой женат поэт, у него другие дела и приятели. Хотя какие у Цветкова со товарищи дела? – “Глушить тоску по отчему Китаю” сквозь “сон великий дурманные луга”, где ты “зависаешь как на ветру февральская сопля”.

Все вышесказанное справедливо по отношению к стихам прошлого века. На смену метафизической поэзии в 2004 году пришла новая поэзия: заклинание хаоса, освобождение от объективного мира в поисках утраченного равновесия. Восстановление единства жизни, обретение ее крепости достигается посредством мертвой дисциплины форм:

                               “дробная россыпь черных грачей в ландшафте
                               или людей впереди один на лошадке
                               это к нему с виноградного склона слева
                               скачет ручная серна и машет дева
                               лен полыхнет синевой озаряя твердь
                               посох коса и страннику имя смерть”

У “позднего” Цветкова Время имеет лицо старого человека, изображенного с убийственным фотографическим педантизмом, как на картине риджионалиста Гента Вуда “Американская готика”, так любимой поэтом. Время выписано в поздних стихах с бухгалтерской точностью и имеет резкие контуры. Но что поделать, готика у Цветкова получается не американская – русская. А у русской готики свои призраки и свои химеры: мутации прошлого века оказались наследственными:

                               “время повернуто в оба конца
                              тонко в нии нагадала наука
                              мчится во имя кому-то отца
                              сына и внука”

                              “треплет невзгода кулисный картон
                              зыблется мокрого света граница
                              в пепельных клетках бюро и контор
                              время двоится”

“Странник стоит на траве и глядит в ручей”… Бдительные часовые потрудились на славу: от реки остался лишь ручей. Гераклита, увы, так и не реабилитировали. А “Деве уже не пересечь ручья”… Многие из последних стихов Цветкова мрачны и тревожны: в них зреет тревога, она предвещает все новые и новые метаморфозы Времени. И дай-то Бог, чтобы они, эти метаморфозы, не обернулись для нас временем “стальной романтики” века XX-го.

Версия для печати