Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 2017, 4

Русская метафизическая поэзия: новый взгляд

Сергей Баталов

 

 

«Не на небе — на земле...»
П.П.Ершов «Конек-Горбунок»

 

«Против неба — на земле...»
Вариация сказки «Конек-Горбунок»
в редакции А.С.Пушкина

 

С тех пор как Андроник Родосский разделил труды Аристотеля на «Физику» и «Метафизику» (буквально: «то, что после физики»), само понятие метафизики обросло множеством значений и определений, но большинство из них все же сводилось к представлению о метафизике как о духовной стороне мира, лежащей вне его физической природы.

В поэзии, если на мгновение забыть о метафизической природе поэзии в целом, это понятие чаще всего применяется в связи со знаменитой «метафизической школой», то есть с творчеством великих английских поэтов Джона Донна, Джорджа Херберта, Эндрю Марвелла и их последователей.

Среди этих последователей долгое время не было русских поэтов. Вообще, как принято считать, на русскую поэзию «метафизическая школа» вплоть до начала 60-х годов минувшего века не оказывала никакого влияния. Все изменилось с появлением Иосифа Бродского, который сперва сам многое перенял у «метафизиков», а потом приохотил к ним и значительную часть русских поэтов.

В самом начале этого процесса, а именно в далеком уже 1998 году, И.Шайтанов опубликовал в журнале «Вопросы литературы» статью «Уравнение с двумя неизвестными (поэты-метафизики Джон Донн и Иосиф Бродский)»*, где, в частности, как раз и задался вопросами о причинах столь поздней встречи русской лирики с метафизической школой и о самой возможности существования такого явления в отечественной словесности.

«Если искать русский аналог поэта-метафизика в прошлом, — писал Шайтанов, — то не именно — русский Донн, а задавая себе вопрос: можно ли в каком-нибудь смысле говорить о русской “метафизической поэзии”, нужно ли это делать и почему европейская поэзия, принадлежащая этой традиции, так долго не задевала русского сознания?» Вопросы эти не теряют своей актуальности и поныне, но теперь, спустя без малого два десятилетия, у нас есть чуть больше литературного материала, чтобы попытаться ответить на них.

В поисках критерия, по которому мы могли бы судить, относима ли та или иная поэзия к разделу «метафизической», вновь обратимся к упомянутой статье: «Возникнув на материале русской поэзии, этот термин — “метафизика” — начнет (уже начал) путешествие по ней. Вопрос о том, насколько он продуктивен, будет зависеть от того, способен ли он, по английской/европейской аналогии, выявить отсутствие или, напротив, наличие чего-то такого, о чем ранее мы не задумывались».

Итак, наш предполагаемый поэт-метафизик должен найти «что-то такое», о чем мы даже «не задумывались». Или, опять же говоря языком Шайтанова, «словом удержать мир от распада». Но что же мешало нашему поэту делать это раньше? И мешало ли?

Вот как это объяснял Шайтанов в своей статье: «Мироощущение барочной лирики должно было показаться русскому сознанию не только очень далеким, но и прямо кощунственным в ее религиозных жанрах. Православие не знает такой непосредственности соприкосновения духовного с личным на основе именно личного, когда поэт вступает в общение с Богом, не оставляя своего эмоционального, даже чувственного опыта, обрушивая его в текст, почти не изменяя языку любовной лирики, когда со всей страстью он адресуется к небу». Там же в качестве второй причины называлась присущая русской поэзии «простота и ясность», противоречащая усложненному метафорическому языку «метафизиков». Это так, но мы поговорим пока о причине первой, тем более что вторая для современного читателя вряд ли существенна.

В самом деле, в светской русской поэзии практически отсутствовал язык, на котором можно было вести речь о явлениях потусторонних, выразить отношение к Богу, смерти, сакральному. Не то чтобы такой разговор вообще не велся, но это всегда был «высокий штиль», практически церковнославянский язык религиозной поэзии. А если нет, то все равно в разговоре о таких материях наши стихотворцы всегда придерживались серьезного тона, смешивать сакральное и бытовое было не принято. Именно так писали поэты, касавшиеся подобных тем, и тут мы вслед за И.Шайтановым назовем «русских метафизиков» Державина, Баратынского, Тютчева.

Рискну предположить, что само появление английской «метафизической школы» стало возможным только потому, что она зародилась и существовала в рамках протестантской культуры, понимавшей религию как личные взаимоотношения человека и Бога. Соответственно и противопоставление «высокого» и «низкого» языка было не столь радикальным, как в русской культуре. Конечно, для российской ментальности подобный подход был малопонятен.

Одним из следствий привычного для нашей поэзии распада на высокое и низкое была необходимость выбора между «небом» и «землей» уже непосредственно в творчестве. И выбор, что совершенно естественно, чаще делался в пользу земли. Иными словами, «Дельвиг не любил поэзии мистической. Он говаривал: “Чем ближе к небу, тем холоднее”» (А.С.Пушкин «Table-talk»). Все это привело к тому, что в принципе русская поэзия о потустороннем говорила нечасто, предпочитая что-то более близкое к земле, то есть чувственную либо социальную проблематику.

В каком-то смысле новый язык для подобного разговора пытались найти русские символисты, но, по большому счету, этот язык был столь условен, что никого не убедил, что и вызвало в конечном итоге рождение акмеизма. В подцензурной советской поэзии по понятным причинам подобные поиски прекратились вовсе, а те поэты, которые все-таки их вели, обращались, как правило, либо к церковному языку, либо к простой фиксации факта конечности жизни. Таким образом, к началу 90-х внятного и общепринятого языка, на котором можно было бы рассуждать о подобных вещах, в русской поэзии так и не появилось.

А необходимость в нем была. Время конца 80-х — начала 90-х объективно способствовало появлению именно такой поэзии. «Эпоха перемен» железным колесом прокатилась по нежным душам последних советских идеалистов, заставив задуматься о вещах серьезных и горестных. «Свинцовая реальность» за окном приводила к тому, что многие из поэтов той поры в буквальном смысле этого слова чувствовали себя на грани жизни и смерти. Ну еще бы им не обратиться к метафизике...

Но языка не было.

Поэты нового поколения выходили из положения, просто называя вещи своими именами, как, например, вот в этом стихотворении Бориса Рыжего**.

 

Разве позволит чертить чертеж

        эдакий тусклый свет?

Только убийца готовит нож.

        Только не спит поэт:

рцы слово твердо укъ ферт.

        Ночь, как любовь, чиста.

Три составляющих жизни: смерть,

        поэзия и звезда.

                    («Ангел, лицо озарив, зажег...»)

 

Примечательно в этом стихотворении то, что даже молодому поэту конца ХХ века, когда он заговаривает о вечном, вспоминается церковнославянский. Но большинство обходилось и без него, достаточно было просто обозначить предмет. Когда читаешь стихотворения той поры, постоянно встречаешь эти слова: Небо, Смерть, Душа... Зачастую именно так, с большой буквы. Как противопоставление всему земному и низменному. «Поехали по небу, мама», — призывал Денис Новиков, и это был голос времени. Может быть оттого, что подобных слов в поэзии на тот момент долгое время не произносилось, а может, потому, что уж слишком горька и убедительна была их интонация, но это работало. Работает и сейчас, поскольку слова уже обеспечены печальными судьбами самих поэтов.

Когда-нибудь еще будет написана история этого трагического поколения молодой русской поэзии восьмидесятых — девяностых годов. Пока что в память о них несколько лет проводились чтения «Они ушли. Они остались», антология по итогам чтений увидела свет в 2016-м.

Но мы отвлеклись. Жизнь продолжалась, и голос эпохи изменился. Собственно, о нем, этом новом голосе, и хотелось бы поговорить — как о самом свежем витке развития данной темы.

В последние годы на страницах литературных журналов стали появляться стихи, словно бы родственные друг другу. Это небольшие — в четыре-пять строф — стихотворения, исполненные в традиционной силлаботонической форме, с предельно прозрачным смыслом, с обилием подчеркнуто бытовых реалий и некоторой недоговоренностью в завершении.

Как ни странно, это и есть стихи поэтов, которых, понимая всю условность такого термина, можно, как мне кажется, назвать «современными русскими метафизиками». Говорю так с изрядной долей уверенности, поскольку этим поэтам удалось выполнить главную задачу «метафизической школы» — восстановить утраченное единство мироздания, в данном случае, его земного и потустороннего измерений, причем сделать это методом метафизической поэзии — причудливым сопоставлением далеко отстоящих друг от друга явлений (так называемое кончетти).

Ключик нашелся там, где не искали, — в самой обыденной, повседневной жизни, в быте, в казалось бы до боли изученном окружающем пространстве. И оказалось, что эта обыденная, давно наскучившая нам реальность способна рассказать о невидимой стороне мироздания не меньше, чем самые громкие слова «высокого штиля».

Необходимо признать, что, называя в указанной связи конкретные имена, мы отчасти вступаем на тонкий лед предположений. Потому что ничего, что могло бы «документально» свидетельствовать о новом явлении, — ни манифестов, ни официального объединения в какую-либо группу, словом, ничего, кроме собственно стихотворных текстов, — нет. И если сейчас будут названы какие-то имена, это абсолютно не означает, что вместо них не могли быть названы некие иные достойные поэты.

Впрочем, кое-какие имена критиками уже были названы и даже связаны определенной тематикой. Вот что говорил по этому поводу в интервью А.Алехин: «Крайне интересным мне кажется творчество нового поколения провинциальных поэтов. Провинциальных не по месту жительства, хотя там они и живут, а потому, что они это свое местожительство превращают в ойкумену — обживают чувственно, одухотворяют. Раньше других начал Алексей Дьячков из Тулы, затем возникли Ната Сучкова в Вологде, Роман Рубанов в Курске... Похоже, это уже явление»***.

С упомянутых и начнем.

Стихи Алексея Дьячкова — это возвращение в детство. Детство провинциальное. Но это не просто — ностальгия. Прямо об этом практически нигде не говорится, но мир этого детства имеет неземные, вневременные черты. Потому что вернуться куда-то в принципе можно только в том случае, если это место осталось неизменным.

Впрочем, поэт иногда проговаривается.

 

В кустах безымянная речка дана.

Названья не знаю — трава и трава,

В которой без паруса лодка не спрячется.

Печально здесь, но, слава Богу, не плачется.

 

Даны погруженье, бессмертие, мир.

С утра горемыка воскрес, наловил

Блестящих карасиков в сеть волейбольную.

Он к вечеру не умирает тем более.

                                                                     («Упражнение»)

 

Провинция Романа Рубанова, напротив, практически библейское пространство. Там можно запросто встретить Иезекииля или Давида. И самое главное — Бога, который присутствует в этом мире предельно осязаемо и наглядно:

 

И все переулки нас к церкви ведут,

Он всюду, куда ни взгляни,

чтоб были всегда у Него на виду

и чтобы из виду — ни-ни...

                       Никитская церковь. Забора проем...»)

 

В провинции Наты Сучковой также можно встретить библейских персонажей. Но можно — еще и римских весталок, к примеру. Этот мир вообще населен очень плотно, как мертвыми, так и живыми. И при переходе из одного состояния в другое их жизнь практически не меняется.

Порой даже не всегда заметно, что речь уже идет не о земной провинции, но — о земле небесной. В стихах Сучковой всегда есть момент чуда — такого вот перехода, но чудо это скрыто, затушевано, и о нем узнаёшь только после того, как оно произошло. В сам же момент реальность колеблется, словно бы не решаясь, куда себя отнести — к земному существованию или к небесному.

 

Притормози слегка, раскручивая глобус:

Вот — море, вот — река, полей кривой отрез,

Старухи едут в рай, набилися в автобус,

Водитель ждет старух, кондуктор ждет чудес.

 

Прекрасно и легко все в этой мизансцене —

Их лица не видны, но пестро от платков,

И выцвела давно вторая часть «Райцентра».

Старухи едут в рай — не очень далеко.

                     («Притормози слегка, раскручивая глобус...»)

 

У всех перечисленных авторов мы видим, что провинция становится универсальной метафорой инобытия. В самом деле, если посмотреть на те черты провинциальной жизни, которые мы воспринимаем как стереотипные, — неспешность, неизменность, цикличность, доброжелательность, простота нравов, — то обнаружим, что они идеально совпадают с признаками жизни вечной, такой, какой мы ее представляем: безвременностью, неизменностью, теплотой. И тут достаточно небольшого толчка, небольшой доли фантазии, чтобы провинциальное пространство сомкнулось с пространством метафизическим.

По большому счету, их провинция — это утопия. Это абсолютно мифологическое пространство, где чудеса — обыденность, а ангелы ходят рядом с людьми. При этом само пространство остается совершенно земным, с до боли узнаваемыми реалиями человеческой жизни. Оба мира, впрочем, не слишком друг от друга отделены. И то, и другое — часть единого мироздания.

Помимо названных, есть и еще поэты, поиски которых идут в схожих направлениях.

Так, в стихах Феликса Чечика, принадлежащего иному, более старшему поколению, провинция также имеет вневременные черты, хотя ему и кажется, что это иллюзия, морок. Не случайно во многих стихах употребляются слова «сон», «показалось». Только на краткий миг такого сна удается почувствовать себя бессмертным, не принадлежащим этой жизни. Но в определенный момент герой пробуждается, вспоминает о реальности, которая у него все-таки скорей земная, чем небесная.

 

прекрасное средство

забыть что живу

по улицам детства

пройти наяву

где кладбище слева

а справа роддом

и глядя на небо

вдруг вспомнить о том

           («Из Пинска — с любовью»)

 

В том же направлении, но иным путем движется Андрей Фамицкий. Он тоже находит в смертной реальности то, что может служить метафорой бессмертной жизни. Бессмертность в данном случае также оказывается иллюзорной, хотя, может быть, описываемое им имеет на бессмертие чуть больше прав. Потому что «провинцией» стихов Андрея Фамицкого является само пространство поэзии и культуры.

 

на огромном велосипеде,

из волшебного сна соседи,

будут дети кататься там,

а под вечер склонять к беседе

станут Рильке и Мандельштам.

 

а назавтра мы встанем рано

не с продавленного дивана,

но с отринутого одра —

петь Муслима и Адриано,

пить бессмертие из ведра.

               («мы поедем на электричке...»)

 

В самом деле, что такое чтение стихов любимого поэта, как не разговор с ним? А если поэт ушел из этого мира, то и разговор происходит в ином пространстве, где «поэт с поэтом говорит».

Способность, осознавая конечность человеческого существования, в то же время на миг ощутить себя бессмертным роднит двух последних процитированных поэтов. Не случайно именно об этом Андрей Фамицкий упоминает в своей рецензии на сборник Феликса Чечика: «он неоднократно писал и продолжает писать об ужасной бездне, но делает этот так, что стоишь на краю этой бездны, не боясь, и не особо даже об этом задумываясь»****. Наверное, это спокойное, легкое отношение к бездне под ногами и есть отличительная особенность современной метафизики.

В том же направлении ищут и другие поэты. Причем направление для поиска стало столь популярным, что по итогам литературной премии «Лицей» за 2017 год критик Максим Алпатов обнаружил в коротком списке премии трех «пугающе одинаковых» поэтов. Конечно, поэты эти — а имелись в виду Андрей Болдырев, Григорий Медведев и Владимир Косогов — далеко не столь одинаковы, но, приглядевшись, мы и в самом деле увидим в их творчестве общие, уже знакомые нам черты. И это не просто бытописание, в чем обвинил их критик. Вглядываясь в окружающую действительность, вспоминая собственное детство, каждый из них пытается прикоснуться к подлинной, потусторонней реальности, зачерпнуть воду «небесным ковшом», если воспользоваться метафорой Владимира Косогова. Конечно, рай очень часто оказывается «потерянным раем», но может быть, в данном случае важно, что он существовал?

Конечно, можно было бы назвать и другие имена. Но остановимся на этих. В завершение еще раз проговорим две вещи.

Первое. Русская метафизическая поэзия — есть. Она отлична от английской. Она, в лице отдельных своих представителей, таки преодолела «раскол» в мироздании и пришла от «почти кощунственного» для нее сопоставления быта и бытия к представлению об их единстве. Кончетти обернулось практически пушкинской гармонией, когда «небо» — в одном пространстве с «землей», и от него веет домашним теплом.

И второе. Современный российский поэт — это не трибун, не «советник царям», не «совесть нации» и даже не «больше чем поэт». Хорошо это или плохо, но поэт сегодня — частное лицо, и пишет он о частной жизни. И именно в явлениях своей частной жизни он ищет и находит ту метафизическую глубину, без которой немыслима поэзия.

 

__________________

* «Вопросы литературы» № 6/1998.

** Справедливости ради: наверное, именно в лирике Бориса Рыжего окружающая реальность была описана как носящая сакральные черты, хотя в целом имеет еще вполне «земной» характер.

*** Двояковыпуклая лупа. — «НГ Ex Libris» от 26.01.2017.

**** А.Фамицкий. И ужасное будет прекрасно. — «Волга» № 9–10/2015.

 

Версия для печати