Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 2016, 4

Из книжных лавок

(о книгах Олега Чухонцева, Романа Рубанова)

 

Олег Чухонцев, возможно, главный представитель апофатической линии в современной русской поэзии. Его стихи почти всегда о непознаваемом и неназываемом. Они существуют на противоположном полюсе по отношению к романтизму: не об исключительном, ярком и максимально проявленном, а об обыденном, смутном, невысказанном. То есть о тех состояниях, в которых пребывает человек бо´льшую часть своей жизни. Именно эта неназываемость материй, к которым прикасается автор, определяет главный художественный прием в его поэтике на протяжении долгой творческой биографии: метонимия, а не метафора. В большинстве наиболее известных стихотворений Чухонцева впечатляюще работает перенос по смежности. Если смысл не в словах, а между слов, то надо заставить словесную ткань сквозить и прорываться. Только так можно уловить то, что существует где-то между звуком, цветом, запахом и осязанием:

 

А ночью, чтоб отец не увидал,

забраться на душистый сеновал

в конюшне милицейской и впотьмах —

змея, змея! — испытывая страх,

лежать на сене — а покос лесной —

и каждый шорох чувствовать спиной.

 

Это фрагмент стихотворения 1973 года «Бывшим маршрутом».

Надо сказать, такие стихи трудно запоминаются. По прочтении в памяти остается устойчивое послевкусие, почти физически ощутимый осадок — но сами слова, выполнив свое предназначение, как будто проваливаются в подкорку.

Тем интереснее знакомиться с творчеством позднего Олега Чухонцева, где узнаваемый метод претерпевает значительную, хотя и логичную эволюцию. Наметилась она еще в книге 2003 года «Фифиа». В недавно изданной «Выходящее из уходящее за» (М.: ОГИ, 2015) изменения в поэтике проявились еще зримей.

Здесь, как и в ранних стихах, главный герой — это время, воскрешаемый воздух. Действительность и сон, настоящее и минувшее равноценны и подчас неразличимы. Одноклассники из послевоенной школы Ползиков и Судариков, залогом бытия которых выступает только память поэта, реальнее Шумовкина и Шумелкина — мнимых однофамильцев, жертв смутного перестроечного времени. Но если ранний Чухонцев изумлен прежде всего окружающим миром, несовпадением его с миром внутренним, где временны´е пласты накладываются друг на друга в причудливом, нехронологическом порядке, то поздний концентрируется на инструменте изображения этих миров — на слове. Том самом слове, которое в ранних стихах служило средством, оттенком в палитре и небесследно растворялось в памяти. Теперь же оно часто в центре внимания. Автор держит его на весу, как комок глины, подбрасывает на ладони, инкрустирует в текстовую ткань, тем самым дискредитируя изображение, ставя под сомнение подлинность не только означающего, но и означаемого.

 

Я видел Батюшкова: нервный взгляд

дерзал горе´, а речь была престранна:

— Я буду щастлив два часа назад, —

сказал он, отрываясь от кальяна,

и, выдохнув турецкий никотин,

на оттоманке коротко забылся,

— а в поколеньи вашем ни один, —

вдруг вспыхнул, — ни один, — и восклубился.

 

Кто сравнит этот текст с «Батюшковым», написанным Чухонцевым в 1977 году, наверняка почувствует, насколько цепче ложится в память процитированное выше. Сочная аллюзия — как на «золотой» век, так и на «серебряный» в лице Мандельштама — достигается за счет языкового сдвига — сломанной через колено реплики безумного персонажа русской поэзии.

Слово в новой поэтике Чухонцева испытывается не только путем помещения в диковинный, неорганичный на первый взгляд контекст. Проверяется на прочность и значение слова. Каким образом, например, «восклубился» Батюшков в приведенном выше восьмистишии? Окутался облаком, выпустив дым из кальяна? Сам превратился в дым? Возможны оба прочтения.

В другом стихотворении книги ключевое слово балансирует уже на грани многозначности и омонимии:

 

Только брошенные начала

да несвязанные концы —

это всё, ни много, ни мало,

да саврасовские скворцы,

да светающая дорога

со шпаною из Петушков,

это всё, ни мало, ни много,

влез на полку — и был таков...

 

Пассажир ли взбирается здесь на полку купе или живой классик в виде книги на полку шкафа? В зависимости от того или иного варианта прочтения, стихотворение мерцает разными смыслами.

Ткань строки в новых стихах Олега Чухонцева разрывается подчас буквально: автор отказывается от пунктуации, используя в качестве интонационных и смысловых цезур двойные и тройные пробелы:

 

сперва  планетарий  сачок  гербарий

потом  крематорий     и колумбарий

 

бабочки  и  цветы  цветы

сначала я      потом ты

 

И еще неожиданность «Выходящего из...» — обращение Чухонцева к палиндромам. Препарируя слово, он испытывает его на верность еще и таким, сугубо игровым способом:

 

О, лето, тело.

            Анапа Пана.

торт с кофе, фокстрот.

 

Заслоняет ли новый Чухонцев прежнего? И да и нет. В лучших стихотворениях книги ранние интонации дополняют новое, изменившееся звучание его поэзии.

Характерна в этом плане уже упомянутая, почти обериутская история о Шумовкине и Шумелкине («Побасёнка»). Один безобидный старик, принятый за другого, убит по ошибке: чья-то большая рука случайно смахнула две литеры, и разницы никто не заметил. Бесстрастная речь идет как будто не о людях, а о буквах и словах, которых и жалеть неуместно. Протест, сопереживание и боль автор приберегает для постскриптума:

 

но ты надеешься еще на чудо

и жмешь педаль — но вострубит труба

и оторвется тромб   одна минута

и ты летишь   и за тобой судьба

мгновенье   миг   и жалко почему-то

шумовкина   шумелкина   себя

 

Дело вовсе не в утверждении, что новые стихи Чухонцева сильнее и интереснее старых. Важнее то, что они другие. И в то же время вырастают из прежнего литературного опыта. В знаменитом «— Кыё! Кыё!..» уже присутствует это стремление дойти до языкового края, предела, где расчеловеченный язык пытается описать не помещающуюся в человеческое сознание реальность. В новой книге поэт сделал еще один, более свободный шаг в этом направлении.

 

Вадим Муратханов

 

 

Кажется, сменился ветер. Какой-то свежачок подул на просторах поэзии. И время года здесь ни при чем. Но движение воздушных масс ощутимо.

Свежий ветер. Откуда? Да не издалека: из Курска — с Романом Рубановым, из Тулы — с Алексеем Дьячковым, из Подольска — с Ганной Шевченко, из Вологды — с Натой Сучковой, а еще — Дмитрий Трибушный из Донецка, Станислав Ливинский из Ставрополя, и другие подтягиваются.

Что общего в их поэзии?

Автовокзал. Расписание автобуса «Курск—Калиновка» — маршрут ближайшей жизни. Ехать до Стрекалово, где родился Роман Рубанов, автор книги стихов (не сборника!) «Стрекалово» (М.: Русский Гулливер, 2016). Сама лексическая форма «Стрекалово» очень рифмуется с распространенными сегодня вымогалово, надувалово, обдиралово и проч. Стрекалово — тоже стремно.

Книга путешествия. Автор едет к маме и папе, которым посвящена книга. Чем не сюжет? Бежит из города в деревню, из взрослых будней — в детство, к себе. Вполне себе сюжет. И композиционно даже не линейный, каким бы мог быть. Это продуманная — вплоть до шрифтов — крепко выстроенная и подробно структурированная книга. Со вкусом сработан монтаж: от ПГТ до Страшного Суда. Заоконная жизнь — как в кино — мелькает вперемежку с дорогими сердцу воспоминаниями и эпизодами второго плана, с обрывками серьезных разговоров и ассоциациями, взявшимися вроде бы ниоткуда, с аллюзиями и даже с цитатами. Это не беглый взгляд и не первое впечатление. Понимаешь, какой культурный слой питает эти стихи. Автобус тронется и — понеслась... Любимое словечко Рубанова! Его «Курск» начинается в ритме песенки «Сиреневый туман». Пластинка закрутилась, и уже через несколько страниц — да-да, вы не ошиблись — «дым полетит сиреневым туманом, / как в песне про полночную звезду». Сколько географических названий! Белгород, Орел, Вологда, тургеневский Льгов, Рыльск, Хомутовка и др. Сколько имен! Шекспир, Барто, Станиславский, Вертинский, Брейгель, композитор Петров, Ивлин Во, Эльдар Рязанов, Окуджава и много других, скрытых автором от прямого узнавания.

Рубанов — не называет. Он рассказывает, живописует, намекает, ждет, когда догадаются, может, даже по интонации — то бойкой разговорной, то обстоятельной нарративной. А кто герои маршрута его жизни? Все, кто рядом: мама-папа, бабушка-дедушка, жена, дочка, дворник, баба Шура, священник отец Валентин, сосед из города Талнах, бомж с лицом апостола Иакова, а через него библейские персонажи: иконостас ветхозаветных пророков, псалмопевец Давид, царь Соломон, виноградари, рыбари на Тивериадском озере, они же — апостолы, и, конечно, Иисус Христос.

Рубанов умеет соединять времена: бегущее время автобусного маршрута, время жизни своих современников и своей, с библейским временем. «Картинка, как в мультике — бамц! — замрет». Всё — вечность (на зависть Каю).

 

И голова с похмелья не болит.

Разложишь снедь у дома на скатерке

И видишь: вот гусей пасет Давид,

Вон Соломон идет с планерки,

Иона чинит сеть, Иезекиль

Несет на почту письма и посылки,

Ной с рукавов отряхивает пыль...

 

Путешествие в Стрекалово — в пути 4 ч. 35 мин. — заканчивается «Страшным Судом», как и прожитая жизнь, протяженная не только во времени, но и в пространстве от пгт (сохранившаяся от советских времен аббревиатура поселок городского типа) до «Страшного Суда». Оказалось, Страшный Суд совсем не страшен, «тут, Господи, все свои».

Русская пословица «Жизнь прожить — не поле перейти», накрепко вплетенная Пастернаком в ткань русской поэзии, вдвойне отпечатана в нашем сознании. Но у Рубанова свое поле — «ровное минное поле, на котором сто раз подорвешься». Таков совсем не мирный образ современности.

Роман Рубанов из Курска близок поэтике Алексея Дьячкова из Тулы. Эти жители провинции знают что-то иное, чем жители столицы. С полуслова понимают друг друга и легко вступают в разговор. Не зря Рубанов включил название книги Дьячкова «Райцентр» в текст стихотворения:

 

Белгород — Москва. «Райцентр» Дьячкова.

За окном деревья семенят.

 

И неподалеку стихотворение с посвящением Алексею Дьячкову:

 

В летнем отпуске такая прелесть

тихая, особая, своя...

вот в деревню въехал. Загорелись

окна в доме. Облака белья

 

рвутся в из прищепок, кучевые.

Простыни стирала утром мать.

Но гроза прошлась дождем, и мы их

до утра решили не снимать.

 

Книги стихов — «Стрекалово» и «Райцентр» — очень похожи по поэтике и тематике. И обе вполне самостоятельны. По-моему, это — общность поэтического мира, взгляда и высказывания. И Дьячков, и Рубанов работают в очень приземленном, будничном слое жизни, где нет места пиитизмам и прочим литературным излишествам. Брошенные на ходу слова, банальные, казалось бы, наблюдения, бытовые разговоры, сценки из жизни пгт и райцентра, мечты — содержание жизни! — стали тем благодатным сором, из которого выросли стихи. Авторов не гнетет обыденность. Они органичны в своей простоте, непосредственности и безыскусности: никаких иллюзий, иронии, скепсиса, никакой чернухи-бытовухи, сохраняя природу разговорной речи, интонации и высокий поэтический градус.

Кто еще им под стать?

Например, Ганна Шевченко:

 

Чайник ли, птица, носатая в профиль,

в форточку сквозь мимолетный дымок

смотрит, как я нарезаю картофель

и отбываю положенный срок,

как я сижу в обывательском кресле,

и рассуждаю: посудина, чиж?

Что за глаза мне приладили, если

птицу от чайника не отличишь.

 

Например, Ната Сучкова из Вологды:

 

Напекла как-то бабка пирогов с котятами —

то ли тронулась, то ли просто датая...

В общем, как-то вот так — напекла.

И собаке своей дала.

А собака — не дура: живем-то в Рязани,

не такой повидали жратвы глазами,

не совсем в Рязани, но, в общем, близко,

километров семьсот или триста.

 

Тот же изнуряющий быт и вечные вопросы бытия. Привычные вещи — без метафор и эпитетов — носят привычные имена. Лицо жизни без макияжа и без ботокса. Поэзия ничего не потеряла, но приобрела. Другое пространство, другая оптика, лексика и интонация.

«Черный хлеб лирики» — так я назвала бы эти заметки, если б формат рубрики предполагал заголовки. На мой взгляд, это не возвращение к «тихой лирике». Это другой виток в другом мире и другом поколении. Возможно, сказалась реакция на усталость от метаметафоризма, концептуализма, «новой искренности» и прочих изысков. Или несогласие с ширпотребом псевдопоэзии. Возможно, это новый шанс или свежий ветер.

Мне хочется назвать такую поэзию — аскетичной. Именно в предельной простоте, ясности и лаконичности высказывания, в режиме строгой экономии поэтических подручных средств пророс лирический аскетизм Алексея Дьячкова, Романа Рубанова, Ганны Шевченко, Натальи Сучковой, Дмитрия Трибушного, Станислава Ливинского и др.

Галина Климова

 

Версия для печати