Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 2011, 1

Допустим, пейзаж

    Олег Дозморов


    ДОПУСТИМ, ПЕЙЗАЖ

        . . .


Поедем, я готов. В тот край, где облака
оттенка молока и горизонт — строка.

Где в пять утра рассвет, и даже пустоцвет
распространяет свет. И подозрений нет.

Где можно быть, не быть. И вожжи отпустить.
И шарфик распустить. И это прекратить.

        . . .


Допустим, пейзаж: ресторан и гараж,
и с заднего входа
выходишь на сумрачный северный пляж.
Какая свобода!
О чем ты? Кто знает. У каждого свой
молчок, и обиды,
и страх, и растерянность с горькой виной.
Всяк видывал виды.

Но если задуматься, то ничего
другим не известно.
И мысль изреченная слаще всего
солжет вне контекста.

И молча стоишь на пустом берегу,
в песке утопая.
И птица замерзла, сидит, ни гу-гу.
Ну, птица тупая.

        . . .


Смотрели мы одно кино.
Там белый домик у залива,
мол, пристань, лодка и окно
на океан. Волна прилива
все возвращает. Что же там?
Нет, непонятно. Прихотливо
воспоминанье. Тарарам
сначала, а потом лениво
на спуске стрекотнул “Харлей”,
туристы заказали пиво,
и героиня прежних дней
(умна, решительна, красива)
берет в аренду лодку, в ней
двух птичек в клетке перевозит
и девочке их преподносит
на именины.
Нет, тайком,
прокравшись, в доме оставляет,
а после в лодке наблюдает,
как брат на берег выбегает,
и ничего не понимает,
в дом за биноклем забегает,
и выбегает, и потом
они знакомятся — юрист-
красавец и миллионерка.
В сюжете потайная дверка?
Иль киногения каприз?
Нет в этом никакого смысла,
и полкино уже прошло.
Но что-то мрачное нависло,
как сквозь кристалл, как сквозь стекло.
И мелодрама обрывает
дурной сюжет и заставляет
подозревать уже кошмар,
смерч, наводнение, пожар.
И — точно. Агрессивно чайка
снижается, как мессершмит.
Ага, ага, да их там шайка
на проводах уже сидит!
Сидят, с несчастной глаз не сводят.
Да, что-то явно происходит.
И в самом деле — что, что, что?
Диск заедает, ночь проходит,
и настроение не то,
и недосмотрено кино.
И прошлое — неаккуратно,
и будущее — непонятно,
и настоящее — смешно.

        . . .


Хорошие стихи есть натюрморт.
Гуляка праздный сразу после школы
идет учить модальные глаголы,
но — глядь — уж на диване распростерт.
Хорошие стихи есть суррогат.
Успешно притворившись эликсиром,
они парят над градом и над миром,
довольные, не требуя наград.
Хорошие стихи — портрет? Пейзаж.
Не потому, что так считает Бродский,
а потому, что входит Заболоцкий,
и на веранде выключают джаз.
Поэт, сын агронома, из пижамы
он переодевается в костюм
и, смирный, отсидевший и угрюмый,
подносит мир, как буковки, к очкам.

        . . .


В долгие ночи...
Утром туманным откроешь глаза слишком рано,
слушаешь: капает тихо вода из-под крана.
В мутном окне над пространством горит огонечек
(там ретранслятор), трепещет дубовый листочек.
Выстрелит дверь — потащил на прогулку собаку
хмурый сосед. Надо жить, надеваешь рубаху.
Там, за деревьями, сипло свистит электричка.
Что ты трепещешь пугливо, душа-истеричка?
Что ты глядишь в побледневшую тьму воровато?
Спи хорошо. Никакая не мучит утрата.
Всяко бывало. Бывало и хуже, но редко.
Тихо за облаком гаснет звезда-стиховедка.

        . . .


Я встал из-за компьютера и к морю
пошел какой-то бунинской походкой.
Смотрю на воду с волнами и лодкой —
нет ничего на целом свете кроме.

Есть только одиночество и море.
Еще есть одиночество и лодка.
Еще есть море, лодка и походка,
и одинокий голос в разговоре.

Сто тысяч слов, сто тысяч волн — считай же!
Всем надоели чайки-шалопайки.
Как невидимок майки-безрукавки,
повыцветали вымпелы на мачте.

Все смазывается, как акварелька
с пейзажем у ребенка на продленке.
И чайка стонет тоньше жеребенка —
еще одна ненужная деталька.

Все было точно и определенно,
но дождь развесил марлю осторожно.
Все стало странно, смутно и тревожно:
да, безнадежна, неясна, бездонна.

        . . .


В пабе “Надежда” горит огонек,
станция рядом, путь недалек.
Парк погружается в спелый туман,
Лондон пьет пиво, читает Коран,
дарит газетой, жует бутерброд,
курит на улице, поезда ждет,
что прошуршит мимо окон туда,
где громыхает под пирсом вода,
фуникулера горит огонек,
где я был счастлив, смешон, одинок,
где намалеван далекий простор
грубо на заднике неба и гор,
волны на пляже находят, где лечь,
где шепелявая кельтская речь,
где обломал свои челюсти Рим,
где мне хватало затасканных рифм,
где на неделю, не меньше, накрап
и не работал по праздникам паб.

        . . .


Темнеет рано. Осень словно вор.
Во тьме играют дети возле школы.
Роняет парк свой головной убор —
вот он и голый.

И плоский Балэм сколько видит глаз
заледенел в огнях горизонтально,
но я в колонке зажигаю газ,
и все нормально.

И утром в небе розовом висит
(мир не прекрасен, но не безнадежен)
такой простой, наивный реквизит,
что Он — возможен.

        . . .


Худющие египетские кошки
смешно сигают прямо по дорожке,
а иногда замрут и созерцают
тебя, меня. Наверно, презирают.
Им много тысяч сумасшедших лет,
а я невзрачный русский и поэт.
Но все-таки мне лет примерно триста,
и у меня в генетике нечисто.
Я в жизни тоже что-то повидал,
я друга в царство мертвых провожал.
Позволь я поживу с женой неделю,
твое величество, в твоем отеле?
Кошатина во всю зевает пасть:
валяй, живи, лирическая масть.

        . . .


Семь вечера. Сегодня пятница.
На променаде марш бубнит.
О, сколько лишних звуков тратится
по недосмотру аонид.

Как духовой оркестр старается!
Басы не лопнули едва.
Но ничего не получается:
дудят кто в лес кто по дрова.

Туда-сюда официанточки.
Не этот музыкальный взрыд,
а Владислав Фелицианович
мозг разрывает, слух сверлит.

Беззвучно щеки надуваются,
и “Марш Радецкого” как спирт
над набережной испаряется.
Одна “Элегия” звучит.

На совесть серафим старается.
Где шестикрылому предел?
А эти срывов не стесняются.
И я бы “Чижик” насвистел.

        . . .


Куда, куда вы удалились,
запропастились, завалились,
но не пенсне и не ключи?
Не проклинай, не трепещи,
не бормочи и не ворчи,
а лучше в кухне свет включи.
Очки с мобильником сокрылись
в филологической ночи.

        . . .


На набережной никого,
и в облаках недальних, дальних,
печальных, перистых, прощальных
нагромождение всего.

Чуть-чуть добра, немного зла,
необъяснимо вперемешку.
Перед глазами жизнь прошла,
а только вышел на пробежку.

Какой из двух, какой из двух —
заемный или музыкальный —
мотив всю жизнь терзает слух?
Час незабвенный? Берег дальний?

А может, все наоборот,
и нет конкретного мотива?
Залив, во тьме разинув рот,
лежит заведомо красиво.

Версия для печати