Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 2010, 4

Из книжных лавок

(о книгах Дмитрия Веденяпина, Сергея Бирюкова, Андрея Василевского)

 
 

ИЗ КНИЖНЫХ ЛАВОК

 

В самом названии новой книги Дмитрия Веденяпина “Что значит луч” (М.: Новое издательство, 2010) заключена определенная интрига. Мало кто из нынешних поэтов может с полным правом ощущать присутствие собственных стихов в пространстве личного общения людей, не входящих в сколь угодно широкий круг личных знакомых автора. А поэзия Веденяпина в этом пространстве, безусловно, присутствует. И наряду с прозрачными “бабочки уже не утешают” или “прекрасные московские евреи о Мандельштаме говорят” к числу часто цитируемых его стихов относится куда более герметичное “Луч, родившийся женщиной, / превратившейся в луч...” Тот факт, что это луч оказался вынесен в заглавие сборника, уже сам по себе наводит на размышления о смелости автора.

Однако книга дает повод и к размышлениям на более интересные темы. В первую очередь — о медленном и трудном, но происходящем на наших глазах обретении известным уже автором подлинно индивидуальной поэтики. Все-таки слишком давно, как минимум, со времен выхода в 1993-м книги “Покров”, Дмитрия Веденяпина неизменно именовали “представителем младшего поколения” группы “Московское время” — и именно под этим углом рассматривали. Определение это сопровождало рецензии — многочисленные и порой восторженные — и на следующие книги поэта: “Трава и дым” (2002), “Между шкафом и небом” (2009).

Впрочем, последний из сборников, принесший, кстати, автору премию “Московский счет”, с точки зрения поэтической эволюции оказался довольно спорным. Конечно, объединение стихов по тематическому принципу, пусть даже на столь благодатной почве, как воспоминания о детстве, да еще и в сопровождении обильного прозаического текста, снижает риск неудачи, однако и читательские возможности составить реальное представление о поэтике автора становятся куда более ограниченными.

Существует расхожее мнение, будто поэт, в отличие от прозаика, всю жизнь пишет одну и ту же книгу. Формально библиография Дмитрия Веденяпина вполне подтверждает эту мысль: многие стихи из предыдущих сборников автор печатает и в новых. Происходит своего рода кристаллизация написанного, отбор текстов, сохраняющих свою актуальность для автора и, возможно, подводящих к ответу на вопрос:

 

Что такое стихи?

Гармонь в землянке?

Безутешный роман в Париже?

Или бабочка на полянке?

Бабочка — ближе.

 

В новой книге целый раздел — “Облако, прошитое пунктиром...” — состоит из стихотворений, написанных в восьмидесятые годы. Вполне хорошие стихи, только чуть более длинные, чуть менее удобные для восприятия, нежели тексты из остальных частей. При их чтении вспоминается недавнее высказывание Максима Амелина в одном из интервью: “Если рассмотреть историю языков, то каждый предыдущий язык окажется сложнее языка последующего, так и в поэзии — каждая предыдущая поэтика сложнее последующей”. Мысль интересная, во многом спорная и, по крайней мере в случае Дмитрия Веденяпина, приводящая к неожиданному результату: новые, с читательской точки зрения более “простые и легкие”, стихи оказываются гораздо глубже и интереснее написанных два с лишним десятилетия назад. За одним, впрочем, исключением. Стихотворение 1987 года “Пустота” во многом задает и систему образов, и тему, и музыкальный строй, характерные для последующих сочинений автора:

 

Между той, нелепой, которую мы ведем,

И другой, счастливой, которую мы теряем, —

Вертикальное облако,

Головокружительно полый объем,

Равный мере беспамятства,

Которое верхним краем

Чуть касается темени, а нижним — самого дна...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Что заботит притихших воров, разучившихся красть,

И с тоски возмечтавших теперь о любви и покое? —

Как войти в пустоту?

Как ее обмануть?

Как упасть,

Не сломав головы? — если, вправду, возможно такое.

Мотив пустоты, незаполненного пространства (или пространства опустошенного) в книге становится одним из основных:

 

Что говорить о прочих, если даже

Мужик не перекрестится, пока

Не грянет гром и не пробьет в пейзаже

Пробоину размером с мужика.

 

Или в открывающем сборник стихотворении:

 

Вдруг начались серьезные дела.

Как бы погасли солнечные пятна.

Жизнь, что была, взяла и уплыла,

Как облако, немного безвозвратно.

 

“Образ пустоты” — словосочетание странное, но в случае Дмитрия Веденяпина, кажется, вполне оправданное и вызывающее невольную отсылку к афоризму Ж.-П.Сартра: “У человека в душе дыра размером с Бога, и каждый заполняет ее как может”. Пустота, таким образом, становится активным началом, чем-то вроде вакуума, стремящегося быть заполненным: так в разговоре хороший собеседник иногда делает паузу, давая оппоненту возможность осмыслить или домыслить сказанное. Возникает “пустота как присутствие, дырка, как мир наяву”. В книге “Что значит луч” часто встречаются незавершенные слова, слова, разделяемые на части другими словами, — и эта недоговоренность вдруг становится средством диалога с читателем. Например, умолчание, раскрываемое, правда в эпиграфе, состоящем из единственного слова “...нет...” и подписи “Пушкин”:

 

В темноте поблескивают дужки,

Тонкие, как весть,

Будто то, чего... (короче, Пушкин),

Есть.

 

Лирический герой стихов Веденяпина практически не совершает активных действий, нечасто разговаривает, вообще обычно не присутствует, кажется, в стихотворении, занимая позицию стороннего зрителя. Подобная деликатность по отношению к наблюдаемому им миру парадоксальным образом сочетается с упомянутой уже диалогичностью, потребностью в собеседнике. И здесь возникает еще один ключевой образ книги — образ зеркала, причем зеркала живого:

 

Жизнь моя в столбе бесплотной пыли,

В облаке, расплывшемся от слез,

В зеркале, которое разбили,

А оно очнулось и срослось.

 

Зеркало, очевидно, с секретом — позволяющее укрыться за собой и вести диалог сквозь себя.

Легкость восприятия новых стихов сочетается с замечательным разнообразием ритма, индивидуальным практически в каждом стихотворении. Узнаваемость интонации и разнообразие ритмического рисунка — не главные ли это признаки сложившейся поэтики? При условии, конечно, что ритм удерживает внимание читателя.

Говоря о поэте сложившемся, обретшем полную художественную самостоятельность от непосредственных предшественников (в случае Веденяпина — скорее от старших современников) и при этом о поэте очевидно эволюционирующем, хочется предугадать дальнейший ход его единой метакниги. Возможно, ключом в этом отношении оказывается одно из самых новых, судя по дате написания, стихотворений, совсем короткое:

 

Жизнь конечна или бесконечна?

Мы привыкли, что рассвет — заря

И закат — заря, неправда вечна,

Что неправда, честно говоря.

(2009)

 

К счастью, мы не ждем от поэзии ответа на вопрос “что же тогда правда”, но прямое обращение сформировавшегося автора к метафизическим темам обещает как минимум очень интересные поэтические открытия. Хотя и риск неудачи в сравнении, скажем, со стихами о детстве возрастает на порядок.

 

Андрей Пермяков

 

 

Сергей Бирюков давно известен как поэт и великолепный исполнитель своих стихов, литературовед, автор многих книг по истории и поэтике русского и зарубежного авангарда, как, наконец, основатель и президент Международной Академии Зауми. Тем не менее за последние полтора десятка лет в России не опубликовано ни одной его поэтической книги. Так что выход представительного сборника (“ПОЕI ПОЭЗИС POESIS”. Книга стихотворений / Серия “Русский Гулливер”.— М.: Центр современной литературы, 2009) — событие, для поэтического сообщества приметное.

Скажу прямо: к поэтическому авангарду, особенно в его теоретической части, я отношусь без энтузиазма. И очень понимаю тех, кто в “сухом остатке” авангардистских экспериментов видит всего лишь однообразное множество неудобочитаемых текстов, а в их теоретических обоснованиях — примитивный и претенциозный техницизм.

Такое видение априори приписывает “авангардным” текстам привычный (а для многих из нас психологически единственно возможный) формат “произведения” как чего-то уже произведенного, сделанного, перфекционистски завершенного.

Этот, казалось бы, вполне естественный подход заведомо обрекает авангардистский текст на непонимание и отторжение. Между тем “произведение” в авангардистском смысле несет в себе первоначальное, отглагольное значение этого слова: произведение чего-то.

То есть, как писал в своей старой программной статье Сергей Бирюков (“Арион” № 3/2000), “авангард всегда только еще вызревает”.

 

Стихи, вы уже закончились или еще есть

Возможность

Или еще есть воз

Или еще можность весть воз

Или еще жность зов сов

Или еще ность

Или еще ость

Или еще ть

Или еще Ь (или нулевая фонема)

Или еще зов или воз

 

Механика этого фрагмента вполне очевидна. Слово раскладывается на части, эти части становятся иными, уже существующими, или еще не существующими, или вовсе невозможными словами, редуцируясь до безмолвия (“нулевая фонема”), с тем чтобы начать новый круг превращений.

Прием “усечения” слова с образованием более коротких слов стар как мир — но обычно применялся как род каламбура с неким вполне внятным, вполне однозначным и, обычно же, прямолинейно остроумным смыслом. Общеизвестный пример: Победоносцев — Обедоносцев — Доносцев... Здесь же, откуда ни возьмись, появляются совы — просто по созвучию, вне приема “усечения”, вне, условно говоря, контекста. А поскольку появляются они буквально из ниоткуда, то и тянут за собой весь раскидистый хвост своих коннотаций. А еще сквозь обрубки исходного слова брезжит неназванная — почти неназванная, — но без труда слышимая нежность. То есть здесь вроде бы сугубо механический прием (а авангард всегда был нацелен именно на “прием”, на механическую, техническую сторону дела) приводит автора и нас вместе с ним к тексту пусть на “классический” слух и странноватому, но эмоциональному и допускающему достаточно вразумительные интерпретации.

Неслучайно только что был упомянут слух. Стихи Бирюкова надо слышать. Хорошо, конечно, хотя бы раз услышать их в авторском исполнении (я-то слышал), но дело даже не в этом. Читая Бирюкова, надо не упускать из виду, что вот этот автор, этот человек страстно влюблен в звуковые атомы речи, что одно лишь выговаривание простых фонем — гласных, согласных, переднеязычных, заднеязычных, губных, сонорных — какие там еще бывают? — одна лишь работа органов речи доставляет ему буквально физиологическое удовольствие. Так он и читает свои стихи — преувеличенно артикулируя, любовно обкатывая каждый звук.

 

Вот синька голоса

прижать

тот малый язычок

одновременно

попятив губы

“выхухоль” сказав...

(“Гимнастика речи”)

 

Иными словами, для того, чтобы в полной мере насладиться таким, например, текстом (“Невероятное событие в доме Бенуа во время выставки абстракции”)

 

аа оо уу ии ыы

аоуа иуоа ыуаы

о ауа и ыуа ы иау

как говорить

не ауа? ни уао?

ты оау я иоа

но ыыы но ууу

ээоо

пиээо

вээоми

бобэоби

 

— читателю нужна какая-то специальная тренировка. Я это говорю без всякой иронии, поскольку и сам в свое время увлекался футуристическими “бурей и натиском”, и такого рода упражнения мне не чужды, хотя должной натренированности я, видимо, так и не достиг. Впрочем, если на то пошло, это стихотворение (взятое вместе с его названием) более или менее прозрачно даже для не слишком искушенного читателя. А по мне, так эти “заумные” стихи, апеллирующие к известнейшим строкам Хлебникова, просто красивы.

И все же, сдается, авангардистский, футуристический проект в целом, в конечном счете, провалился. Разбился, оставив множество прекрасных порой осколков. Среди которых стихи Сергея Бирюкова узнаваемы и отличимы своим собственным мерцанием граней.

 

девальвация поэзии

кажется опять проис

ходит

Дева-

львация

Дева — Льва

ация

или овация

в честь Девы

и Льва

Лев Толстой конечно

за плугом идет

и читает стихи Фета

“шепот робкое дыханье”

пританцовывает Лев

Николаевич

па-де-де из балета

“Корсар” а за ним Дева

поэзии- львация

в белых тапочках

и пачке белоснежной

на черной пашне

аж страшно

за

лебединую песню

Девы-поэзии-львации

 

Стихи вообще жизнеспособней проектов.

Но — “я классицизму отдал честь” — отдадим честь и футуризму. Ведь возможность поэтического высказывания — сама по себе проблематична. Поэтическая речь есть речь особая, выделенная, выключенная из повседневного разговорного репертуара и приближенная к области сакрального; в пределе она стремится к некоему тайноречию, когда слово из знака перерастает в знак знака, если не в знак знака знака... Таков, грубо говоря, проект символизма.

С другой стороны, поэтическая речь устремлена к наибольшей чувственной полноте и вещественности выражения, когда слово стремится, в пределе, заместить вещь, перерасти из знака в чувственно воспринимаемый объект — и эту сторону дела абсолютизирует проект авангарда. При этом никакой чаемой “сверхкоммуникации” так и не происходит, но “попутно” открываются, переоткрываются, актуализируются, концентрируются многие скрытые или рассеянные в многовековой и многоязыкой толще поэтической речи средства выразительности, “приемы”. И хотя бо╢льшую часть авангардных текстов читать решительно невозможно, само их наличие увеличивает число степеней свободы, развязывает руки другим, менее радикальным авторам.

Поэтому авангард обречен вновь и вновь возрождаться и всегда только еще вызревать...

Кому как, но для меня, при всем скепсисе относительно футуристического проекта, веселые бессмыслицы “заумщиков” порой выглядят все же милей и живее символистических “тайных смыслов”.

Ну и напоследок — Сергей Бирюков:

 

протест против самого себя

заключается

в прорубании квадрата

в груди и спине

спину тяжело

достать

но можно!

 

— строки, отразившие, как мне кажется, его поэтическое credo.

 

Аркадий Штыпель

 

 

Далеко не всегда название книги может хоть сколько-то сказать о поэте. Порой оно обманывает читателя, порой, что, наверное, хуже, ничего в себе не несет — дежурная отписка. Названия обоих сборников Андрея Василевского, вышедшего в прошлом году “Все равно” и нынешнего “Еще стихи” (М.: Воймега, 2010), не лгут, не кокетничают, служат честными вывесками тому, что читатель за ними обнаруживает. Обнаруживает он и там и там равнодушную констатацию реальности: в первом случае — внутренней реальности отношения, во втором — внешней реальности факта. Тянет с названиями поиграть, выстроив из них связную фразу вроде: “Еще стихи — все равно”. Мол, стихом больше, стихом меньше...

 

когда в тихуане скончался

последний настоящий человек

ничего не изменилось

. . . . . . . . . . . . .

фукуяма был опять посрамлен

спор за храмовую гору

возобновился с новой силой

(“Identity”)

 

Равнодушие — единственная вертикаль в горизонтальном, плоском, лишенном объема мире, в мире фактов, съедающих возможность их осмысления, энтропии, поглощающей возможность упорядочения. По этой оси, как по струнке, мир вытягивается перед главным фактом — смертью: “особь / к особи / летит // особь особи / кричит // тут у нас / неподалеку // еще одна особь / валяется // неживая / другого биологического вида // пообедаем // так они и сделали // пушкин про это писал”.

Лирический герой Василевского видит мир, как бы встав на сторону смерти, при минусовой глубине, даже не двумерно, а одномерно. Это взгляд оголяющий, с необходимостью отсекающий не только лишние — любые сущности. Все сходится со всем и ничто ни с чем не успевает сойтись, соскальзывая в небытие.

 

в шереметьево мелкий но все же дощ

стоит новотель среди бедных рощ

(пуштун далеко собирает мак)

щасливые не думают откуда в шереметьево мягкий знак

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

(самолет называется “в.челомей”)

 

Зачастую наивный цинизм “Все равно” в текстах нового сборника доведен уже до предела, благодаря чему обретает местами почти теплую медитативность, мягкую улыбку оглушенного пустотой наблюдателя. Есть в этом что-то дзэнское, но порой не по-дзэнски щемящее.

 

Я смотрю на них из каких-то иных времен,

Стремительно удаляясь, истаивая без следа,

Они мне еще видны со всех четырех сторон.

(В невидимых трубах шумит вода.)

 

Заключенная в скобки строка, как бы ремарка, параллельная лирическому сюжету, встречается у Василевского не раз. Это опять же голый факт, одновременно и травестирующий лирический сюжет, соотнося его с обыденным, а иногда зловеще-обыденным (“Ночь Гарри Поттера”) измерением, и вызывающий при этом на стыке двух измерений мини-взрыв, волна от которого доходит до читателя как некий экзистенциальный толчок.

Мир дан нам в ощущениях не целостно, а по кусочкам, и что делать с этими кусочками разной формы? “Ни с чем не рифмующийся”, равный самому себе факт чреват чувством неуверенности, ставится под сомнение.

помню зимнюю очередь за пшеничной мукой при хрущеве

или не помню

 

Потому и антропология (так озаглавлен один из разделов) выворачивается наизнанку, вытряхивает за ненужностью человека; хрестоматийное “я умру, а из меня лопух расти будет” сквозит в попытке “кладбищенской элегии”:

 

вокруг идет физический процесс

во мне идет химический процесс

идет биохимический процесс

 

Впрочем, интонация книги не сведена к нигилистско-позитивистскому неудивлению и порой переходит, хоть и не без иронии, в свою противоположность.

 

Это странно, очень странно

Homo sapiens'oм быть,

Просыпаться утром рано,

Просыпаться, чтобы жить.

. . . . . . . . . . . . . . .

Как-то это все туманно,

Непонятно и туманно,

Почему ему не странно —

Против неба,

На земле.

 

Лирический герой Василевского прежде всего имеет возраст. От возраста эта смесь брезгливости и смирения. Он способен каяться за себя и за всех, понимая: мы сами повинны в том, что нам нечем закрепить мозаику бытия, фрагменты которой по одному вымываются смертью. Сапиенс заслужил и свою антропологию, и свою эсхатологию: “только бесы / спасутся / потому что веруют и трепещут”.

Культура — такая же мозаика, еще более бестолковая, поскольку придумана нами.

 

чем хуже Человек-Паук

Зевесова орла?

. . . . . . . . .

функционально

все одно и то же

культурный код

живее всех живых

 

Если сравнивать два сборника, то “Все равно” грешил небрежностью стиха и монотонностью лирической эмоции, в новой книжке преодоленными, однако и там было много сильных текстов. В “Еще стихи” их на порядок больше, хотя и не стерты до конца следы чужих поэтик; среди явно узнаваемого — конкретисты, Дмитрий Александрович Пригов.

Название “Еще стихи” правдиво также и тем, что к свежим стихотворениям добавлены тексты 70-х годов. Поставлены они словно бы для контраста, и такой временной разрыв не случаен: автор показывает нам, с чего начинал, — или лирический герой, подводя предварительные итоги, показывает, с чего начинался. Несмотря на веющее влияние Чухонцева, здесь уже есть весь Василевский...

 

Смоковница была

Убога и палима,

Она и умерла,

Но это поправимо.

 

Василевский уходит от бравирования релятивизмом, шокирующей откровенности первой книжки. Среди некоторого благодушия современной поэзии его стихи вызывают оторопь и боль, но все чаще ранят как бы между прочим, так, что не всегда сразу замечаешь, где прошло лезвие. Эта наметившаяся отточенная деликатность дорогого стоит.

 

Марианна Ионова