Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 2010, 3

Бормотание времени

(о стихах Сергея Стратановского)

Никита Елисеев

 

БОРМОТАНИЕ ВРЕМЕНИ

 

Его как-то обидел критик, не отличающийся благорасположенностью к людям, Виктор Топоров. Не просто не поместил в свою антологию “Поздние петербуржцы”, хотя вот ему-то там самое место, но во вводной статье к стихам его друга Виктора Кривулина, припоминая конец шестидесятых, обронил: “...прекрасные стихи писала Лена Шварц, чудовищные Сережа Стратановский...”

На самом деле нечто верное в этом оброненном между делом, походя оскорблении было. И расположение было подобрано точно: Елена Шварц, Сергей Стратановский, Виктор Кривулин. И полюса обозначены правильно. И эпитет выбран подходящий. Чудовищные. Вообще-то, не переводчику и поклоннику Готфрида Бенна упрекать кого бы то ни было в “чудовищности”. По части “чудовищности” берлинский врач-венеролог и без пяти минут нацист кому угодно даст фору.

Между тем, если кто и может быть близок к “поэту Обводного канала”, то это тот самый — Готфрид. Понятно, что сам Стратановский неприязненно отшатнется от вопиющего антигуманизма немецкого поэта, но вектор поэтического движения у них один и тот же. Невиданное расширение ареала поэзии? Морг, свалки, телепередача про Освенцим, прерываемая рекламой моющих средств, пивные, бомжи, овощебазы и подзаборная пьянь? Возможно, но кто только не впускал в ХХ веке в бытие поэзии низкий быт...

Нет, нет, здесь нечто другое... Может быть, откровенное, лупящее в глаза соединение этого низкого быта с мифом, с жутковатой архаикой, которой уютно здесь, в пивной среди бомжей, в загаженном почти городском лесу, на реке непрозрачной, по которой плывут презервативы и прочий сор?

Вот это ближе. Это — точнее. “В начале был потоп” (“Im Anfang war der Flut”) — эту бенновскую строчку мог бы написать и Сергей Стратановский. Во всяком случае, она (эта строчка) обозначает точку отсчета поэзии Сергея Стратановского. В начале было не Слово, как у евангелиста Иоанна; не Дело, как у Гёте, но... Потоп. Катастрофа. У Бенна — Первая мировая, революция, послевоенная, послереволюционная Веймарская “перестройка” Германии, завершившаяся нацизмом, Вторая мировая, раскол страны, оккупация двух частей страны союзниками, ставшими врагами, — словом, не только исток поэзии Бенна — потоп, катастрофа, но и вся ее — питательная почва, вся ее родина.

То же можно сказать и о поэзии Стратановского. Он — поэт социальной катастрофы. Исток этой катастрофы давным-давно, когда еще поэта на свете не было, но завершения этой катастрофы он, по крайней мере, не видит.

 

Шарикова потомки,

Швондера внуки настырные

С внуками Преображенского,

вдруг сдружившись,

почуяли бунта блаженство:

Стали рок-музыкантами,

живописцами стали скандальными

И поэтами бурными,

катакомбными, неконъюнктурными,

Стали артистами,

хмурым властям ненавистными,

Искупая в искусстве

дедов былую ущербность

Вся история советской культуры в самом сжатом очерке. В этом коротком тексте можно увидеть все характерные особенности поэтики, этики, да, кстати, и историософской такой политики Сергея Стратановского. Первая и главная особенность, та, что, собственно говоря, и делает его странные тексты стихами, — теснота стихового ряда. Он умудряется всобачить в 13 коротких строчек — эпоху, ее начало и ее конец. Схема, которую он очертил своим текстом, сгодится для историософского эссе, для социологической статьи, он втесняет ее в ритмически организованную речь, и она делается стихотворением.

Вторая, важнейшая, особенность — отсутствие точки в конце стиха. Стих принципиально неокончен. Он замирает, затихает, вырывается из неслышимого бормотания времени, обретает звучание, едва ли не ораторское, и снова затихает. Здесь следует посетовать на то, что мало кто слышал, как Сергей Стратановский читает стихи, свои и чужие.

Он — один из лучших чтецов стихов, каких я когда-либо видел. Отсутствие точки в конце своих стихов Стратановский обозначает великолепно. Предпоследнюю строчку он читает громче остальных, а на последней затихает, словно бы набирает голос для следующей, но... замолкает, обрывает текст, словно бы что-то недоговаривает.

Между тем все договорено. Стихотворение окончено эффектной фразой, звонким парадоксом, достойным Гильберта Кийта Честертона, не меньше. То есть, позвольте? Как же это так? Ну ладно, Швондер и Шариков — уроды эти, у них ущербность — явлена, очевидна, но профессор Преображенский, он-то в чем ущербен? Чем недостаточен? Почему его Стратановский ставит на одну доску с уродами, выплеснутыми социальным взрывом наверх?

Критик Андрей Арьев назвал Стратановского поэтом культуры. Это — верно, но не полно. Надо пояснить, какой культуры. Революционной. Катастрофной и катастрофической. Не потому, что он ее живописует. А потому что эта культура — его родина. Его воздух. Он и загробную жизнь может представить себе как одну огромную коммуналку:

 

Коридор бесконечный

в коммунальной квартире заоблачной,

Стены желтые, горькие

и голые лампочки робкие,

Освещая мертвяще,

а из сотен открытых дверей

Смотрят страшные люди

 

Но это не те люди, мимо которых стоит пройти, как проходили писатель Булгаков и профессор Преображенский, брезгливо сторонясь, жестоко, возможно и справедливо, издеваясь. Это — люди, имеющие право на жизнь и счастье. Потому-то для Стратановского равно ущербны и Преображенский, и Шариков. Он сформирован культурой революции, назовем чудовище его настоящим именем: коммунистической культурой. Именно поэтому он очень хорошо почувствовал осознанно фашистский, расистский смысл гениального “Собачьего сердца”.

Есть люди, которым и надо жить на помойке, в грязи, на свалке, там их место, — вот точка зрения и Булгакова, и выдуманного Булгаковым Преображенского. Для Стратановского эта точка зрения так же ущербна, как и хамство Швондера-Шарикова. Зато он видит удивительный результат встречи-столкновения Швондера-Шарикова-Преображенского. Их внуки оказываются творцами андеграундной культуры, культуры странного бунта. С бунтом у Стратановского, ей-ей, непростые отношения.

 

Да, беспощадным, но не бессмысленным вовсе

Был русский бунт.

И какая была б безнадега,

Если б все мужики

как Савельич любили сердечно

Ихних жизней хозяев

 

Решиться на тихий спор с Пушкиным, возразить его афоризму вежливым уточнением, рискнуть напороться на презрительное: “Ну что это за конспект школьного сочинения на тему: “Чем плох Савельич и чем хорош Пугачев?”, противопоставить жесткому, лапидарному, как приговор: “Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный”, стиль розановской бормочущей записки, фрагмент, отрывок, осколок — в этом весь Стратановский.

Он — поэт отрывка, обломка, осколка, части, фрагмента. Сергей Стратановский согласился на роль части, фрагмента во всем — и в стихе, и в поэтической стратиграфии. Его не вычленить из той культуры, что создавалась “потомками Швондера, Шарикова и Преображенского”. Он — часть этой культуры, созданной потомками тех, кто поднялся вверх благодаря социальной катастрофе, и потомками тех, кого социальный взрыв сбросил вниз. Этой двусторонней направленности катастрофы он не забывает.

Потому, наверное, он так чуток к парадоксальной ситуации современного государственного капитализма в России, потому он так умело и жестко вписывает его в историю социальных потрясений страны:

 

Есть на Ленинском проспекте

Ресторан “Обломов”.

За стеклянными дверями

Сбитнем, квасом пирогами

Угощающий всегда.

Посетите, господа

 

Тут же рядом на проспекте

Зал дворянства областного.

Крепостной оркестр снова

Там играет как тогда.

Заходите, господа

 

А на улице соседней

Есть и церковка Христова.

Там Ульянова-младенца,

В медальоне в виде сердца,

Личико лежит, со свечкой рядом,

На лоточке у входа

 

Две первые строчки, ставящие рядом Ленина и Обломова, отсылка к известной шутке Николая Бердяева: “Россию погубили два Ильича: Владимир Ильич Ленин и Илья Ильич Обломов”. Поэт культуры, Стратановский не просто соединяет эти имена. Он их сталкивает, напоминает, что╢ погубило страну: разрушительная энергия одного и абсолютная апатия, абулия, попросту всепоглощающая лень другого. Неуместность названия “Обломов” на проспекте Ленина становится куда как уместна.

Неуместность, оксюморонность возрастают крещендо. “Зал областного дворянства на Ленинском проспекте” — это уже сатирическая поэма в одной строке. Стратановский прочерчивает вектор времени — реставрация так реставрация, господа. Вот и крепостной оркестр, но если уж вы хотите такого возрождения, то будьте покойны: возрожденный мертвец — существо очень беспокойное и очень опасное.

Христова церковь, на лоточке возле входа которой продают медальон с личиком младенца-Ульянова, — пик, вершина нелепицы. По ленинским приказам рушили церкви и расстреливали попов. Это еще большая нелепица, чем “областное дворянство”, но это в большей степени неуместная уместность, чем сопряжение двух Ильичей, погубивших Россию. Потому что церковь — дом бедных, потому что коммунистический, революционный дух христианства, увы, неистребим. Это же не Ленин и не Маркс обронили между делом насчет богатого, которому так же трудно войти в Царствие Небесное, как верблюду в игольное ушко.

Начните с “обломовского” ресторана и “областного дворянства” — закончите церковью с Лениным-младенцем. Так работает Стратановский с идеологемами страны, с ее историей. По-гегельянски, следует признать, работает. Нет той бессмыслицы, в которой он бы не увидел смысл. Трагический, противоречивый, неразрешимый, но смысл. Тому немало способствует его происхождение. Надобно признать, что и в этом отличается от Елены Шварц и Виктора Кривулина. И та, и другой не без основания полагали, что поэт — не только стихи, но и то, что вокруг стихов, — биография, родословная, семья.

Отец Виктора Кривулина, солдат Великой Отечественной, освобождавший Краснодон, первым увидевший ту шахту, в которую сбросили молодогвардейцев, входит в образ одного из организаторов андеграундной литературы в Ленинграде. Завлит значительнейшего театра страны, дочка репрессированных Дина Шварц — тоже часть явленного образа поэтессы Елены Шварц.

Несколько иная ситуация у Стратановского. Он гордится своими родителями и своей семейной историей, в которой есть и священники, и социал-демократы, но он не впускает этот мир в свой поэтический образ. Оставляет за скобками. Оставленное за скобками, все одно давит на... основной текст. Оставленное за скобками позволяет лучше понять этот основной текст — фантасмагоричный, осколочный, в равной степени наполненный и культурными реминисценциями, и приметами быта.

 

На реке непрозрачной

катер невзрачный какой-то,

Пятна слизи какой-то,

презервативы плывущие

Под мостами к заливу

мимо складов, больниц, гаражей

И Орфея-бомжа,

что в проходе метро пел пронзительно,

Голова полусгнившая

 

Вот оно — двоемирие Сергея Стратановского. Сквозь мрачный быт становится видна архаика. Не облагороженная пересказами Древняя Греция, а настоящая жестокая действительность мифа. “Река непрозрачная” — Обводный канал, издавна самая грязная река Питера. Но это еще и Ахеронт, река мертвых, потому и вода в ней непрозрачная, потому и плывет по ней голова Орфея. Он пел в подземном переходе, потому, как Орфей, как раз и спускался под землю в царство мертвых.

У Стратановского не мрачный быт облагораживается архаикой, но архаика приобретает черты мрачного быта. “Человеколошади на моей жилплощади”, — писал Стратановский в раннем своем стихотворении, и сразу становилось понятно, каким буйным и опасным хулиганьем были древнегреческие кентавры. Зарегочут, убьют, затопчут.

 

День падения Трои,

неистовство древней резни

Когда камни визжали,

обрызганы липкой и жаркой

Биожидкостью трупной

 

День падения Трои...

Но кровь не уйдет от забвенья

Станет акт преступленья

воздушным рисунком на вазах

Росписью стен и мозаикой,

песней слепца на пиру

О копьеносцах-героях

 

Когда-то Аверинцев писал о “Происхождении семьи, частной собственности и государства” Энгельса, что главное, новое и верное в этой книге — умение увидеть в древнем греке дикаря, ирокеза, индейца. Этим свойством Стратановский наделен в высшей степени. В его катастрофном, революционном мире, сдирающем с вещей внешнюю красивость, отвергающем ложь облагораживающей традиции, не бомж красив, словно оперный Орфей, но Орфей ободран и грязен, будто бомж. Он-то и есть настоящий Орфей, поднявшийся из преисподней и снова туда возвратившийся.

Поэтический голос Стратановского негромок, но негромким своим голосом он проговаривает сильно царапающие душу вещи. У него есть баллада “Происшествие”, где читателю предлагается понять, что такое муки Христа, так сказать, на современном материале. Вошел человек в храм, опрокинул лоток у входа, потому как:

 

“Дом Отца моего

Домом слезной молитвы зовется

А не точкой торговой,

и я, Представитель Небес,

Сын Начальника Жизни,

я мышцей своей сокрушу

Возмутительный бизнес”

 

Разумеется, повязали, отвезли в ментовку, после чего следует рапорт старшего следователя Грибакина:

 

“После предъявления ему обвинения в злостном нарушении общественного порядка, гражданин N, именующий себя Христосом, был препровожден в следственный изолятор № 6 и помещен в камеру, где содержалась группа лиц, осужденных за особо опасные уголовные деяния. Во время последовавшей затем ночи гражданин N, именующий себя Христосом, был, по его словам, подвергнут акту насилия со стороны лиц, осужденных за особо опасные уголовные деяния”

 

“Вновь Ты покинул меня,

как тогда в Иудейской земле

Но теперь я молил

не о том, чтобы пытка и смерть

Миновали меня,

я молил, чтобы Ты уберег

Мое тело от срама,

чтобы Ты — эти нары позора

Заменил бы на крест

и на губку у высохших губ

Губку с уксусом жгущим”

 

Поэт Бога и боли, поэт Бога, который и есть боль; поэт книжной культуры, всматривающийся в бесписьменный, жестокий, с трудом не то что пишущий, говорящий мир, Стратановский учился в Университете у Проппа и Евгеньева-Максимова. Отец поэта — видный филолог-классик, переводчик Иосифа Флавия, Теофраста, Плутарха. В 1938-м был арестован. Сидел в той же камере, в которой в 1921 году сидел Гумилев. Видел предсмертную надпись, нацарапанную Николаем Гумилевым на стене.

Слышал, как в коридоре кричит избитый на допросе артист Дикий: “Чтоб я еще на этих сук работал!” Был выпущен во время коротенькой бериевской “оттепели” 1939 года. В 1946 году видел фильм, в котором бывший зэк Дикий играл Сталина. Чем не сюжет для короткой, оборванной на полуслове мини-баллады Стратановского? Что-то вроде:

 

Избитый артист в коридоре дома казней и пыток

Кричал: “Чтобы еще я на сук этих мерзких работал!”

Освободился. Работал. И в фильме сыграл

в белом кителе с трубкой вождя

 

Стратановский выработал удивительную интонацию. Ей довольно легко подражать, но он-то сам ее сделал. Это интонация чуть удивленной, чуть вопросительной речи. Профессор в камере пыток осматривается и фиксирует увиденное. Чуть позже понимает, что такова и была любимая им древность, таким и был позже прилизанный, приукрашенный пересказчиками и переводчиками мир сказок, легенд и мифов.

Мама Стратановского была переводчицей с французского. Хрупкая, интеллигентная женщина. Давид Самойлов, друживший с ней, придумал ей прозвище: Коломбина. Коломбина Коломбиной, но их вместе с Георгием Стратановским полуживыми вывезли из блокадного Ленинграда. Сергей Стратановский родился в крестьянской избе, где Коломбине пришлось управляться с ухватами, ушатами и прочими неподъемными предметами быта. Последней ее переводческой работой были речи Сен-Жюста, одного из вождей Великой французской революции, убежденного левого экстремиста.

Вот и соедините классическую ученость, камеру пыток, блокаду, хрупкость Коломбины, деревенский быт и грозные речи Сен-Жюста — получится поэт Сергей Стратановский. Первое свое стихотворение он написал в 1969 году. Это было фантастическое шестистишие о тыкве-людоедке.

 

Тысячеустая, пустая

Тыква катится глотая

Людские толпы день за днем

И в ничтожестве своем

Тебя, о тыква, я пою

Но съешь ты голову мою

 

Каких только интерпретаций не было у этой миниатюры. Вспоминали знаменитое “Отыквление” императора Клавдия, придуманное Сенекой, шагающие деревья-убийцы из фантастического романа Уиндема Льюиса “День триффидов”, оживающие растения из ранних стихов Николая Заболоцкого. Писали даже о пародии на предсмертную оду Державина “Река времен в своем стремленьи уносит все дела людей...” У Державина образ всепожирающего времени — река. У Стратановского — тыква. А чему же еще и посвящать стихи, как не времени? Сам же поэт уверяет, что тыква-людоед прикатилась к нему из африканского фольклора. В самом первом стихотворении Стратановского ярче всего видна его характерная и не очень обычная для лирического поэта особенность. Он любит и умеет выдумывать. Он ценит сюжет.

Потому его так притягивает фольклор. Настоящий, древний, неприкрашенный. Не только открытым, явным, явленным трагизмом, но сюжетностью.

 

На ладье лебединой,

По реке долгой, длинной,

на север, лесами обильный,

Русский князь — витязь сильный —

К Вяйнямёйнену старому

приплыл со своей дружиной.

И сказал русский князь:

“Помоги нам, кудесник старый,

Бьют нас татары,

жгут наши села и нивы,

Города разоряют,

лучших людей в плен уводят...

И мы просим тебя, заклинатель старый,

Послужи нам силой своей волшебной,

Знаю, можешь ты словом мощным

Мор наслать на народ искони враждебный”.

 

И ответил ему Вяйнемёйнен старый:

“Слово лечит, а не губит,

слово строит, а не рушит.

Словом я ковал железо, словом я ладью построил,

Но убить не смеет слово

никого на целом свете.

Я пойду к тебе на службу, русский князь,

Только воином обычным в твое войско,

Ибо сила моя тяжела мне стала,

И хочу сойти я к смерти,

к Туонелы водам черным”.

 

“Жаль”, — ответил ему русский князь.

 

Это из новой книги Стратановского “Оживление бубна”, собрания легенд и мифов чуть ли не всех народов России, за исключением русского. В русское море у него сливаются не славянские ручьи, но азиатские, лесные, степные, финно-угорские, тюркские реки. Продлевая метафору, скажем — не реки, но океан. Россию, ее бессловесную, подспудную культуру питает побежденное, но не уничтоженное язычество давным-давно покоренных народов — вот тема “Оживления бубна”. Оно, это язычество, приобретает странно-христианские черты, именно потому, что оно — побеждено. Оно — слабо. Тогда как в победившем христианстве обнаруживаются жестокие, языческие черты. Ибо христианство — религия слабых, преследуемых, гонимых, побежденных, а не победителей; религия бедных катакомб, а не богатых храмов:

 

Корнелапые чудища,

с говорящей листвой,

сердцем бьющимся —

вот человекодеревья.

 

Не осталось их ныне:

переродились иные,

Стали просто деревьями,

а другие — из леса в кочевья

Ночью тайно ушли

от неверных людей, что крестились

В чужеземную веру.

 

Но осталась в лесу

не ушедшая с ними рябина,

Потому что любила

молодца из деревни, охотника.

Ну, а он испугался.

В церковь пошел он, к попу,

рассказал про бесовское дерево.

Разъярился наш поп

и велел изрубить топором

Эту нечисть лесную.

 

Криком кричала она,

и до сих пор этот крик

Ночью слышен бывает

 

Убитое — живо. Чем более оно убито, тем более оно — живо. Оно вошло в душевный состав убийц. Это — давняя, пугающая тема Стратановского. Тема изгнанных, уничтоженных богов, которые остались неназываемые, неназванные, но уже непобедимые:

 

Истреблением племени

Вечно враждебного

мы запятнали свой путь

Сквозь века и народы

 

И вот теперь наши внуки

на высотах, навеки утративших

Имена изначальные,

поклоняются ночью, таясь

Их богам, воскресающим каждую ночь

 

Тоже, знаете ли, сюжетный поворот, все равно как в стихотворении о русском князе и финском колдуне последняя фраза. Она волит некоего продолжения, которое каждый длит в меру своего душевного склада. Кому представится, что князь убьет колдуна — кто его знает, может, враги уговорят старичка применить сверхоружие? Кто вообразит себе князя, разворачивающего коня, — не вышло... А кому-то придет в голову, что князь махнет рукой: “Ладно, иди добровольцем в ряды моих войск”... Во всех случаях современное, вежливое “жаль” в устах древнерусского воина уместная неуместность — собственное клеймо поэта.

Оно вклинивается в текст древности из другого мира, из интеллигентной беседы, вестерна, детектива и вновь, как и всегда у Стратановского, обнаруживает архаику в современности, современность в архаике. В этом финальном “жаль” — бормотание времени, которым так сильна поэзия Стратановского. Не шум времени, но бормотание, сбивчивое, обрывающееся на полуслове, а все одно — явленное.

 

Слушай, боль и больница

не должны заслонять горизонт,

Пусть счастливые лица

и нам улыбнутся с экрана,

Пусть начнется реклама,

завертится жизнь-карусель,

Предлагая товары

добротные, нужные всем.

Пусть обрадуют взор

чудо-печи и лучшая пицца...

Рекламируют специи,

рекламируют мебель из Греции,

То на фоне Олимпа,

то на фоне Афин рекламируют...

 

Что ж... Будут деньги — мы купим

Версия для печати