Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 2008, 2

Из книжных лавок

(о книгах Сергея Васильева, Аркадия Штыпеля, Светы Литвак, Дмитрия Казарина)

“Из четырех книг” Сергея Васильева (Волгоград: Издатель, 2006) — выбранное из поэтических сборников, написанных за 27 лет. Обложка серая с золотом, книга оформлена просто и изысканно. Таковы и стихи — просты той глубинной простотой, которая не каждому поэту под силу. Есть в них какое-то природное простодушие и вместе с тем мощь, но мощь, никуда не призывающая, не воинственная, а сдержанная, накапливающая силу интонационно, внутри каждой строфы.


Опомнись, оглянись назад,
Сорви отчаянья вериги,
Войди, как в детство, в сонный сад
И покопайся в нем, как в книге.

Стань в ряд один с землей и стой
На черноземе, как на троне,
Пока сияет свет густой
Звезды, запутавшейся в кроне.

Пока небесный твой двойник
Страницы вечные листает,
Прислушиваясь, как тростник
Сквозь пятки Бога прорастает.


Сергей Васильев аскетичен. В некоторых стихах близок, пожалуй, к поэтам Парижской ноты. Здесь не встретишь пышных метафор, витиеватых сравнений. Никакого роскошества, никакой избыточности. Интонация прямого сердечного обращения к Богу, к женщине, к себе. Ничем не утолимая печаль, прелесть и обреченность земного существования. Не ново? Пусть. Зато искренне, зато сказано чистым, не замутненным “литературностью” голосом. Васильев традиционен, но и находясь в русле традиции возможно быть открывателем новых интонаций, образов, смыслов. И еще: в поэтике Сергея Васильева есть редкая в современной поэзии вещь — гармония. И на уровне звука, и на уровне смысла, и главное — композиции. От строфы к строфе энергия нарастает и разрешается глубоким смысловым аккордом в последней.

Стихи густо населены всякой живностью: здесь и шмели, и вороны, и гуси, и волки... Очень много травы... Много звезд. Через одно стихотворение — обращение к Богу (Творцу, Всевышнему, Христу). Не просто обращение, но и прямое называние. Возможно, есть в этом какая-то теплая провинциальность, выраженная в безоглядной любви ко всему живому, бесконечное доверие к жизни, в которой не должно быть никакого подвоха. Зло может исходить только от людей, но не от чистой и безгрешной материи мира.


Вечер, рощица простая,
Свет осенний, дождь грибной.
Надо мною птичья стая,
Подо мною шар земной.

Вот и думай, чем кормиться,
Как себя теперь вести:
То ли в небо устремиться,
То ли в землю прорасти.


Книгу составили четыре сборника: “Часы с кукушкой”, “Странные времена”, “Бересклет” и “Из книги, которая пишется”. Можно проследить, как интонационно меняется голос поэта, как к последнему разделу накапливаются горечь, разочарование. Растет раздраженное беспокойство, зреет сдержанный, но все же протест.


Нету, Иосиф, твоих суббот,
В божьей ладони черна вода:
Семь урожайных на кровь и пот
Лет не кончаются. Никогда,
Видно, не кончатся — не тучны
Эти колосья, а сволочны.


Все труднее становится “глядеть на мир без фальши и без грусти” и принять “категоричное и злое / Понятье: надо жить”. Печаль Сергея Васильева неподдельная, поэтически преодоленная. И в результате — просветленное ядро стихотворения, очищенное от житейского и бытового, хотя этим самым житейским автор не тяготится, скорее дорожит, бережет каждый штрих бытия. Поэтическая мысль движется от бытового к надмирному, от ощущения к осмыслению, но осмысление не означает отстранения и отчуждения; философская лирика столь же эмоционально насыщенна, сколь и любовная. Чувственная философичность, образно сдержанная, но эмоционально проникновенная, безошибочно выстроенная композиционно, — вот, пожалуй, особенность поэтической манеры Сергея Васильева. Мир хорош здесь и сейчас: “рай камышовый”, “комариный Эдем”, и познание его возможно только, если идти вовнутрь, а не вовне. В стихотворениях Васильева ничего не утверждается и ничего не отрицается, сквозит интонация обаятельной растерянности, беззащитности перед тайной существования.


Можно плетень и судьбу чинить,
Но такая вот жизнь начинается —
Хочется нежное сочинить,
А нежное не сочиняется.

Не потому, что ушел во тьму
Бог, как часики, тикая,
А потому, что уже никому
Не нужна эта нежность тихая.


По лексическому предпочтению поэта можно говорить о его поэтическом мире, об образе автора. Нежность, счастье, любовь, Бог, ангел, небеса, берег, звезда, вода, земля, жизнь, смерть... Понятно, что это о самом главном. О самом больном. Понятно, что перед нами лирика. Единственное, что смущает, — заштампованность вышеперечисленных понятий; спасти от этого их могут только неожиданные смысловые грани, возникающие от новизны соединения соседствующих слов, образующих коридоры ассоциаций, наитий, прозрений. Свежий, индивидуальный угол зрения на мир у Сергея Васильева, безусловно, есть, но есть и некая инерция, хождение по проторенным ассоциативным тропинкам с оглядкой на верстовые образно-понятийные столбы. Но когда поэт освобождается от понятийных клише, голос его звучит пронзительно и чисто.


Мама молится каждую ночь:
“Забери меня, Боже, к себе!
Мне совсем уже стало невмочь,
Даже Ты мне не можешь помочь,
Что ж и детям мешать, и судьбе?”

Я встаю и, скользя, как по льду,
С сигаретой на кухню иду,
Слышу ласковый голос: “Сынок,
Что не спится?” Мы оба в аду —
Я с ногами и мама без ног.

Здесь и слово ад, и слово Боже, пропущенные через личное переживание, приобретают совершенно другое значение. Это личный ад поэта Сергея Васильева, это его, индивидуальный Бог. Этому веришь безусловно.


 

Славу “последнего футуриста” Аркадий Штыпель вполне оправдывает. Слышны отголоски и Хлебникова, и Бурлюка, и даже Айги. “Стихи для голоса” (М.: Арго-Риск; Книжное обозрение, 2007) — вторая книга поэта. На такие тексты надо настроиться. И настроиться не в смысловом плане, а в ритмико-интуитивном. С бумаги их нужно не читать, а слушать.


стих нагл
налгал
и главное не алкал
благ
был наг
хотел блага
у! головоногое
как его терпит бумага


Автор намеренно алогичен. Главное для него — звук, интуитивное касание, напряженный воздух умолчаний, многовариантность недосказанного. Все, что до и после смысла. Аркадий Штыпель — звукоинтуит; вместо стремления к простоте и внятности — стремление к недовыраженности, бессвязности, сумятице прозрений. Поэт сам говорит о своем творческом методе: “Лично для меня сочинение стихов состоит не в переводе наперед известной автору мысли в стихотворную форму и, тем более, не в зашифровке такого сообщения, а именно что в расшифровке через стиховую организацию речи каких-то своих не очень внятных интуиций”. Жаль только, для читателя они чаще всего так и остаются зашифрованными. Аркадий Штыпель признается, что пишет, “стараясь понадежней отключить логический аппарат”.


ум гол
не обнесен
частоколом понятий
не спеленут
радужной пленкой слов
не окутан
теплым дымом употреблений


Ум, освобожденный от привычных, устоявшихся понятий. Открытый для новых бытийных связей, готовый откликнуться на затаенное, непроясненное, не переведенное на язык логики. Но какими же художественными средствами? Звуком. Неким ритмическим бормотанием, мелодическим натиском, эмоциональной сосредоточенностью на импульсе высказывания. Автор сообщает, что даже композицию он выстраивает “на слух”. И в книге, безусловно, есть удачи. Одно только но! Звук не способен полностью заменить смысл (много было уже экспериментов в этом направлении), звук — только подсветка смысла; звуко-ритмические колебания, даже самые виртуозные, увы, не гарантируют допуска в смысловой простор.

Вот, для сравнения, стихотворение из первой книги Штыпеля “В гостях у Евклида” (2002), когда у поэта еще не было программной “установки на бессвязность”:


я честен перед облаком родным,
перед тобой, замысловатый дым,
перед тобой, рифмованная поросль! —
но тот,
с кем целый век был прожит порознь,
один стоит под прорезью звезды...


И во второй своей книге поэт, безусловно, честен перед своей, правда, уже не всегда рифмованной порослью. Но дело в том, что сделать ум “голым”, может быть, у автора и получилось, а вот сохранить сердечность, теплоту, живущие в первой книге, нет. А ведь настоящие прозрения совершаются не умом, а сердцем. И интуиция находится в ведении духа, а не ума. А дух силен накопленным и пережитым. И он, возможно, помимо воли пишущего, прорастает в стихах.


созерцанье располагает к смиренью
перед вымыслом
тем более перед фактом
или нет — смирение склоняет нас к созерцанью
даже не этих кущ
не цветов и листьев
но лишь воздуха между ними


Творческий метод Аркадия Штыпеля, как мне кажется, направлен на получение максимального количества коннотаций от неожиданного соседства слов, но это не всегда удается, иногда чувствуется, как словам неуютно рядом, иногда они даже дерутся. Хотя, не исключено, что так и было замыслено — рождается понятийная чехарда, языковое юродство. Иногда избыточность:


вжик!
майский жук
жизнелюб
о стекло
расшибает лоб
думал — за стеклом — бог


Тем бы вроде и ограничиться. Композиционно, пусть даже и на “слух”, этого, во всяком случае, достаточно. Но нет. В оригинале последняя строчка появляется не на приведенном месте, а значительно позже, через пару строф. Надо еще поиграть со звуком, покатать во рту шарики ассоциаций:


на нем черный пиджак
он покушал шашлык
и винишко мерло
по манишке текло
и мерлишка монро
в золотом пиджаке
налегке
бриллиантом в пупке
круть-верть!
. . . . . . . . . .

жУки-жУки — вот хорей
жукИ-жукИ-жу — вот ямб

— дурак онегин как-то в мае...
— жукИ-жукИ-жукИ-жукИ-жу —
ямб!


Не обошлось и без постмодернистских изысков. Все в полном комплекте: и звуко-смысловая игра, и центонные вариации, и аллюзивно-реминисцентные отсылки, и ироничное обыгрывание культурных доминант. Но при всей избыточности образ лирического героя так и не проступает, рассыпается. Да и нужен ли он самому сочинителю? Иногда складывается ощущение, что “Стихи для голоса” — даже не поэзия для поэтов, а поэзия для одного только автора. И только ему самому внятен этот звучащий голос. Может быть, к книге, исходя из заявленного названия, следовало бы прилагать диск с записью?

В конце книги приведен подробный, классический, в духе Лотмана и Гаспарова, литературоведческий разбор Штыпелем собственных стихотворений, “потому что пока дождешься, чтобы это сделал кто-то другой, так и помереть недолго”. Академический подход к авангардным текстам, где разъясняются те самые “текстуальные темноты”. Но и здесь можно встретить такое: “развитие этой темы уходит в лакуну”. Разбор, надо сказать, проясняет некоторые авторские ассоциации, трудноуловимые при прочтении, но к впечатлению ничего, к сожалению, не прибавляет. Да и зачем, в сущности, разъяснять, раз сверхзадача книги — бессвязно-интуитивное прозрение? В итоге автор, скромно потупившись, замечает, что, если читателю понравились вышеприведенные разборы, он, читатель, может проделать то же самое и с другими стихами. Спасибо за предложение, конечно. Но, боюсь, без авторского чуткого руководства тут не справиться.


Анастасия Ермакова


В этой книге (Света Литвак “Книга называется”. — М., Культурная революция, 2007) много хороших и разных стихотворений. Как ни странно, эта констатация означает далеко не лучшую ситуацию для читателя.

Во-первых, вряд ли хороши в одной книге настолько разные стихи. Автор задействует не только многообразные ритмы и тональности, но и многие жанры, в том числе вряд ли всем равно интересные. Заметим, что речь идет не об узости читательского вкуса, а, скорее, об определенности товара: что мы покупаем? Приобретая книгу “Книга называется”, потенциальный читатель получает очень широкий спектр поэтических заявок (в том числе, например, палиндромы и прочие техностихи) в интерпретации одного автора. Почти неизбежно изрядная часть книги становится балластом. Если стрелы посланы в разные стороны, в конкретного адресата попадут немногие.

Во-вторых, при всей размытости понятия “хорошие стихи”, это не совсем то, чего ждешь от поэтической книги. Скорее уж (на выбор): удивительных, странных, особенных, ни на что не похожих.

В итоге “Книга называется”, несмотря на ряд ярких удач, оставляет ощущение некой метафизической неточности, неполно раскрытого поэтического дарования. Попробуем разобраться в этом эффекте.

Я бы сказал, что Литвак обладает талантом тонкости, сказывающимся в эпитете, детали, неожиданном перебое ритма. Характер же ее, определяющий культурную стратегию, — конфликтно-соревновательный. Литвак сознательно противопоставляет себя современной поэзии в ее сложившихся институциях и формах. Пожалуй, это лучше и продуктивнее, чем до конца им поверить и в них раствориться. Но позиция автора, как, наверное, всякая слишком внятная культурная (а не мировоззренческая) позиция, приводит к проблемам.

Начнем с того, что конкретное стихотворение, особенно стихотворение тонкого поэта, чрезвычайно редко имеет конфликтно-соревновательную органику. Само по себе оно скорее будет доверительно, медитативно, негромко. Если мыслится адресат такого стихотворения, то это скорее будет друг, союзник, близкий человек, способный расслышать и понять тонкие движения. Но характер Светы Литвак и ее неверие в сообщество обращает стихотворение скорее в вызов. Адресат — скорее недружелюбен.

Отсюда, кстати, любовь автора к перформансу, радикальному жесту. Это внешний способ придать стихотворению интонацию вызова. Заметим, что поэту, органично (а не сознательно) противопоставленному большинству (как, например, Всеволод Некрасов), никакие внешние приемы не нужны. Но мы сейчас говорим не об оркестровке, а о самой музыке. Внутри стихотворения наш автор то и дело наступает на горло собственной песне, поворачивая в сторону эпатажа. Вот, например, начало очень хорошего стихотворения “Телефон”:


Ты знаешь, что Серый лошадь купил?
Лошадь купил Серый.
Я бы хотел лошадь купить.
Клевую лошадь Серый купил.
Я тоже хочу, как Серый.

А у тебя отец не пьет?
Отец твой не пьет никогда?
Не пьет твой отец.
Пьет или нет?
А у меня — да.


Интересно обращение автора с разговорной интонацией и ритмом, создание полноценного стихотворения из очень аскетичного материала. Длить “Телефон” дальше имело бы смысл, если бы автор нашел новые ресурсы внутри созданной поэтической ситуации. Вместо этого Света Литвак, не обогащая текст новыми тонкостями, вводит в него запрещенное слово и скользкий тематический поворот. Стихотворение превращается в вызов — впрочем, кого теперь можно удивить обсценной лексикой или обнаженкой? Пожилую учительницу или библиотекаршу? И то вряд ли. То есть мятежный дух выдыхается быстрее, чем, например, лирический. Печальнее то, что в этих превращениях стихотворение блекнет с чисто эстетической точки зрения.

Далее. Вызов предполагает последствия. Хочет ли Света Литвак перевербовать читателя-противника, обратить его в свою веру, превратить в союзника и поклонника? Думаю, нет. Ее, похоже, на глубоком уровне устраивает военное противостояние. Как лет за 75 до нее Марина Цветаева, Литвак хочет, чтобы читатель просто признал эстетическое поражение. Точнее, был вынужден удостоверить качество стихов чуть ли не на объективном уровне.

Результат поразителен. Стихотворения Светы Литвак как правило опираются на формальный канон, на некую спортивную шкалу (чтобы можно было регистрировать победу). В итоге они получаются классичны, немного старомодны и хорошо выверены — и на большом пространстве оставляют парадоксальное впечатление поэтической робости.

Впрочем, это не странно. В конфликтной ситуации вряд ли можно быть открытым и подлинно откровенным. Однажды я слышал, как одна поэтесса на вопрос, верит ли она в Бога, точно и остроумно ответила, что эта тема чересчур интимна и она предпочла бы поговорить о сексе. Именно. О пороках и грехах можно потолковать и с оппонентами, а вот о предмете веры и любви — только с близким человеком. Рискнув довериться, становишься беззащитным и уязвимым. Света Литвак не доверяется нам и, по сути, не рискует.

Стратегия объясняет, кстати, и всеохватность ее творчества. Отрицая современную поэзию, она вынуждена подменять ее собой. Если не встраивать голос в хор, приходится петь одному хором.

Лично мне интереснее всего в этой книге показалось то, как талантливый автор может обходиться со своим талантом. И те исключительные ситуации, когда талант одолевает сознательные установки. Например:


Мое платье коричневое,
А его куртка серая.
Он такой симпатичный, а я
У него буду первая.

Непростая усмешка губ,
Непослушная прядь со лба,
Под моим окном растет дуб,
Под его окном — два дуба.


Все здесь есть: и живая ситуация, и ситуация литературная. Легкий оттенок иронии над лубочной пейзанской лирикой, изысканность стихотворной манеры. Нет вызова — да и Бог бы с ним.

Леонид Костюков


 

Поэтическое сознание астраханца Дмитрия Казарина (“Завязь”. — Астрахань: Астраханское отделение Союза писателей России, 2007) парадоксально: оно цельно и погружено в миф, но в то же время опознаёт социальную реальность во всех нюансах и деталях.

Домом этому сознанию стал библейский миф о Творении, понятый “домашним” же образом: Создателю в одноименном стихотворении присвоен поразительный эпитет “отец-сирота”. Обида Творца на творение объяснена тем, что этот Отец, не имевший родителей, дал детям все, чего не имел сам, а они...


Как весело вместе мы в детские игры играли!
Я так вас любил, как один лишь отец-сирота
умеет любить. Я дарил вам все сладости рая.
Все сладости рая! Далась вам кислятина та...


Другие стихотворения библейской темы развиваются в этом же “семейном” ключе. Вот малыш Адам, которому “приходится выбирать: / то ли мне с тигрятами поиграть, // то ли мне на вороне полететь, / то ли что-то новое захотеть”. Вот подросток Авель, не погибший от руки брата, а просто вернувшийся в небесный Дом с его помощью: “...И все ж, я таким себе / и представлял закрытый от нас Эдем. / Здесь бы стожки поставить, а на косьбе / Каин поможет...” — Авель тоже не сторож брату, которого нет с ним в раю. Типические эмоции обиженного родителя, балованного малыша, деловитого подростка утепляют канонический сюжет, но и опрощают, порою — в лубок: в стихотворении “Царство небесное — это летний парк...” дядя Христос — папин друг, а тетенька Богородица раздает малышам мороженое бесплатно. Цикл “Из Псалтири”, которым завершается книга, возвращает традиционную тему к традиционному же высокому слогу, ничего нового к существующим переложениям псалмов не добавляя.

Поэтому лучше вернуться в начало книги, где живут не Адам и Авель, а поэт с женой Ларисой и дочкой Дашей, его родители, бабушка с дедушкой, соседи по бараку, в котором он провел детство; гадалка, подарившая бабушке три счастливых дня веры в возвращение мужа с войны; сегодняшняя голодная “старушка худая-худая с клеенчатой сумкой наплечной”, приманивающая голубей, чтобы свернуть им шеи и сварить суп, а была б помоложе — приманила бы собаку... К несомненным удачам я бы отнесла баллады “Этот дом с виноградником и огородом...”, “Третий поезд”, “Из барачных воспоминаний” и элегию “Отдай мне сапоги, кладбищенская грязь...” Здесь космогонический библейский миф отображается как миф философский — о причинно-следственной связи всего со всем. Утепляется эта абстракция тем же надежным способом: через лубочную “семейственность”.

Именно этот чудесный примитивистский прием — основной в поэтике Казарина — связывает умозрительные и живые образы в убедительное художественное целое, которое оказывается ближе вневременной жанровой живописи Брейгеля и Босха, чем каким бы то ни было литературным предшественникам. Связь вещей становится родственной, мир — единым домом, где родственники друг другу зла не делают — так, озорничают иногда: “...Отдай мне сапоги, кладбищенская грязь. / Ведь мы с тобой родня по плоти и по крови...”

Две контрастные среды, в которых обитают герои сюжетных стихотворений Дмитрия Казарина, это дом, круг семьи — и открытое пространство за пределами дома. Круг семьи обнимает и защищает от мифических страхов и реальной опасности: “...А в комнате, откуда беру начало, / в потолок был ввинчен стальной крючок. / На него вешали зыбку, и мама ее качала, / чтобы не приходил ночами серый волчок. / Но он приходил, и я горько плакал. / Тогда папа быстро шел в чулан за ружьем, / дедушка брал вилы, бабушка — скалку, / мама в ладоши била, / и волк не лез на рожон...” Это дом детства, из которого мальчик выходит в открытый космос равнодушной к нему жизни, где идут бесконечные войны, у каждого поколения своя. “Солдатских” стихов в книге много, они не самые удачные — несколько схематичны. Таковы же некоторые стихотворения, посвященные социальному дну, с которого не может подняться лирический герой. Но есть удачи и здесь.


Мама на ночь ставит чайник кипятить:
“Вдруг к утру отключат воду, газ и свет.
А у нас и чая в доме нет.
Как же утром чаю не попить?”

Я так ясно вижу утро это:
конец воды,
конец газа,
конец света.
А нам все нипочем.
Сидим на кухне, чай пьем.


Спасительно (во всех смыслах) движение от прямоты социального пафоса в поэзию быта, пусть и скудного, но обогретого любовью.


Анна Кузнецова

Версия для печати