Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 2006, 2

Любовный эпос, или Физиологическая лирика

...это одна из тех великих тайн жизни, которые остаются тайнами даже и в том случае, если их выкрикивают на всех площадях.

Лев Шестов “О корнях вещей”

Такое вот наблюдение: во множестве сборников поэтов-мужчин, которые я прочитала за последнее время, не обнаружилось любовной лирики. Не то чтобы совсем исчезла из мужских стихов эмоция восхищения женщиной, но — заняла скромное место, удостоилась строчки-другой, почти перестав быть средоточием стиха, его образной доминантой...

Куда девалась лирика любви, почему ее стало так мало и осталась она практически только у женщин? Чем дух нынешнего времени оказался ей противопоказан?

Эротическая лирика, как известно, пришла к нам из античной культуры, где чувство играет маленькую роль: рок беспощаден, войны бесконечны, завтра — смерть, красота — драгоценный предмет. Воину, политику и огороднику в одном лице, каким был гражданин классического полиса, важнее чувства — момент наслаждения, отдохновения. Потребления, если хотите. Момент этот редок и ценен своей несомненной целительностью. Чувство играет роль куда меньшую, чем ощущение.

Средневековье, как водится, опускаем. Это эпоха без авторов. Автор один — Бог. Предмет один — Бог. И если любовь, то — к Богу.

В Новое время человек осваивает свою отдельность. Прихотливый ход чувства вызывает к жизни многостраничные романы, заполняя их целиком. Жизнь чувства столь нова, так интересна, что поверхностная объективность не нужна. Несомненная красота влечет всех, она общепонятна; влекущее же только одного понятно остальным лишь как чувство — всех что-нибудь влечет. Поэтому акцент не на предмете, а на самом влечении.

Ну а чем отличается новейшее время и его сегодняшний извод — информационная эпоха — от трех предшествующих?

Отдельность свою человек освоил настолько, что не может от нее отделаться: одиночество его удел. Но теперь ему сопутствует бесчувствие: политика и экономика узурпируют жизнь день за днем. Роль потребления непомерно высока: у меня несколько вечерних часов после тяжелого дня, вернуть себя себе нужно быстро, напрямую, через телесные ощущения и несомненность обладания предметом. Отсюда — тотальная телесность и предметность той современной поэзии, которая стремится передать дух времени.

Много работаешь — много имеешь: все, чего ни пожелаешь, теперь в принципе есть (разница только в градациях качества). При этом все одновременно избыточно и недостаточно. Я завален предметами, которые мне не нужны, и в то же время мне все время чего-то не хватает... Отсюда — сама поэзия. Как ни удивительно, жива по сей день.

Философия релятивизма окончательно пришла на смену всем известным до сих пор системам. Все идеологии равны. Эпоха лишает нас всякого пафоса: информация многообразна настолько, что атрофируются реакции. Верен теперь только факт и только тогда, когда он перед глазами, под пальцами — исключительно в сфере ощущений.

Вся информация мгновенно доступна, все влияния одновременны и равновелики. Национальное единство, большой стиль — атавизмы: поэт из Томска Александр Цыганков пишет античным размером живые современные стихи, сельский поэт из орловской области Евгений Понтюхов пишет танка и хокку, а наши теперешние прециозники “поколения тридцатилетних”... — кого-нибудь удивляют такие глубокие и пространные корни, уводящие то в античность, то в барокко, а то и в Японию? Чему тут удивляться: нажми кнопку компьютера — вот свод всех мыслей человеческих и стилей поэтических, все общие места всех философий и поэтик. Об идеальном государстве и просвещенном государе — о придворной поэзии и академизме. О том, что жизнь есть сон или театр, — об аллегории и символе, культеранизме или концептизме. Выбирай любое, живи как хочешь, все это — обслуживающие инфраструктуры твоей единственной короткой жизни. Есть я, все остальное — под вопросом.

Мир рассыпался на факты, в нем осталась единственная реальность — я. Так в новейшем изломе взаимоотношений субъекта и объекта любовной лирики не стало объекта. Остался только субъект. А ты переместилось внутрь я в качестве отражения простой суммы чувственных восприятий. И настала описательность. Любовная лирика стала любовным эпосом.

Снятие запрета на секс сняло с любовных отношений культурную нагрузку: там, где царила непроходимая лирика, настал спокойный, деловитый эпос. Отсюда бестемпераментность сегодняшней физиологической уже, а не эротической лирики.

Из критических высказываний последнего времени любовной лирике и эротической поэзии посвящен рецензионный диптих Игоря Шайтанова “Современный эрос, или Обретение голоса” (“Арион” № 4/2005), о стихах Инны Лиснянской и Веры Павловой. Посыл критика: эротическая поэзия и любовная лирика — суть одно и то же. Отличие — в стихотворческом методе: ближе к телесным ощущениям лежит образный ряд, через который передается содержание, или ближе к эмоции. Как я поняла, стихи Веры Павловой представляют любовную лирику, стихи Инны Лиснянской — эротическую поэзию, потому и диптих. Другие поняли иначе: обе — эротическую...

В любом случае, интересна эмоция критика, обнаружившего два живых явления там, где обнаружить их не ожидал: “Однако, припоминая реальные величины современной русской поэзии, мы обнаруживаем — вероятно, не без удивления, — что в числе самых реальных — имена, связанные с традицией любовной или эротической поэзии, допускающей различную степень откровенности, эмоциональной и языковой. Откровенности, по-разному, но равно в нашей поэзии небывалой”.

Чтобы стало ясно, почему “не без удивления”, нужно учесть, что разбираются вершинные явления. И надо бы наметить недостающее звено картины — фон.

Самое актуальное и характерное явление этого фона, претендующее как раз на небывалую доселе откровенность, — словесные потоки “новой искренности”, подробно ощупывающей все поверхности для честного протокола новостей мироощущения: одиночество как реализм, цинизм как здоровье, галерея мизансцен, в которых: ты повернуто к я не лицом

...Так хочется глаз,
но — увы.
Боюсь,
ты не повернешь
головы.
И что-нибудь
мне
подмигнет.
                 (Дина Гатина)

А если и лицом, то легко пропадает из виду:

...а я люблю тебя так что боюсь целовать
ведь целуясь не вижу
ничего
              (Михаил Котов)

вместо ты — он:

заходящий в тебя по колено
грубый мальчик,
оставляющий на всем пятна
            (Ксения Маренникова)

Между я и ты — персонифицированное, предельно физиологичное оно, голодное и требовательное:

...дай мне что-нибудь
когда я думаю, какое оно
внутри
у меня пустое
какое оно, когда тебя нет
какое оно, когда есть ты
тогда оно само
говорит прости
я всю ночь, говорит, стоя
дай мне что-нибудь, говорит
(Она же)

Нет твердой почвы под ногами, и в мире не на чем держаться:

...давай будем одним целым
где-то между твоим и моим
думаю, где-то между печалью и радостью
потому что никто никем не любим

Когда нужен протез поцелуя:

чтобы чувствовать поцелуй
можно приклеить к верхней губе фантик
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
чувствовать себя после здоровым циником...

            (Она же)

Невозможность лирики любви шесть книг молодежной серии со знаковым названием “Поколение” издательства “АРГО-РИСК” доказывают сполна. Теперь можно с удивлением воззриться на странный факт ее — все же — явления в сегодняшние вирши.

Увы, не помню автора прекрасной мысли, что любовь — как в сфере чувства, так и в телесном ощущении — единственный мистический опыт, данный при жизни каждому человеку.

Такой опыт не передаст ни формулировка, ни описание, ни доказательство. Только — личное свидетельство. А это как раз то, что делает лирику лирикой. Почему тот пласт лирики, за который в ответе эрос, вечно живой? Думаю, по той простой причине, что из всех толкований слова “любовь” во все времена (а в информационную эпоху, при множестве и равенстве мнений и идей, — особенно) единственно достоверное — лирическое стихотворение.

Поэт свидетельствует через емкий визуальный образ: “У любви, как у солнца и радуги, / нету профиля — только фас” (Вера Павлова). Игорь Шайтанов этот образ расценивает как неудачный, мне же он кажется точным. Солнце огромно настолько, что — только лицом; радуга просто исчезнет, если сменить угол зрения. А уж разбор, профиль или фас этот ее единственный ракурс, напоминает подсчет чертей на кончике иглы...

Итак, вот формула современной лирики любви — или ее невозможности: свидетельство внутреннего опыта, который в принципе не объективируем, плюс телесность и предметность как необходимость и... недостаточность.

Необходимость — потому что в бестелесное и беспредметное, то есть недоказуемое, сегодня невозможно верить.

Недостаточность — потому что эпический метод не передает лирической сути, причастности автора живому опыту. Описания “не схватывают” главного в нем.

И еще потому, что исходное переживание не разделяется больше, чем надвое. В любви, как и в Боге, есть только я и ты. Третьему уже ничего не расскажешь, эпос тут в принципе невозможен.

Целый пласт любовной лирики сегодня — более или менее неудачные попытки передать внутренний опыт описательными средствами. Стремление описать предмет разбивается о его ненаходимость. Научным мышлением, привитым каждому из нас еще в начальной школе, такой предмет не обнаруживается. Другого познавательного метода, кроме ощупывающего поверхности, нам не осталось. Поэзия возникает на сдвигах зримости и ощутимости фактуры, но сама фактура никуда не девается. Деться ей некуда — помните? — материя вечна и бесконечна, не возникает ниоткуда и никуда не исчезает...

Наиболее успешные попытки описать неописуемое захватывают антураж и... обрываются, оставляя по себе ощущение: важно не перечисленное, а неназванное. И это все о нем:

Помнишь, Анварушка, пруд с черным илом,
Влажных цветов лебединую стаю,
Связку ракушек, проколотых шилом,
Мальчиков, прыгавших с криком “Летаю!”?

Ночь стрекотала. Почти не одета,
Я выходила к мерцающей речке.
Ветер, до этого бегавший где-то,
В волосы дул, напевая словечки,

Ливень трехдневный, загнавший в малинник
Нашу машину, потемки и вспышки,
Спуск по камням в бесконечной долине —
Как затяжное падение с вышки...
            (Мария Кильдибекова)

Вот общее место информационной эпохи: ненаходимость предмета в россыпи предметов. Отсутствие как субстанция. Поэту, субъекту переживания, необходимо огромное количество свидетелей: все, что было вокруг, до последней мелочи. Это длинное стихотворение, в нем еще несколько строф перечислений, но читать не надоедает. Предмет обнаруживается только по изменившемуся значению всего, что случайно оказалось вокруг и стало вдруг ярким, волшебным, выхваченным из обыденности фантастическим освещением:

Я почему-то все запомнила,
До слез, до нитки, до пятна:
Сначала... Нет, сначала — молния
И прободная тишина.

Помпоном мышь на кухню юркнула,
И тут же расстегнулся сад.
И на подносе, рядом с рюмкою,
Бесшумно бился шелкопряд.
             (Екатерина Шевченко)

В этом коротком стихотворении другого поэта, где тем же эпическим методом добывается лирический накал, интонационное напряжение говорит: назвать больше нечего, но дело не в этом. Главное остается неназванным, перечисленное обступает фигуру умолчания и делает неописанный предмет если не видимым, то ощутимым.

Еще одно общее место эпохи: прямое высказывание претендует на статус поэтики. Все потому же: поэтика прямого высказывания вместо лирики — единственная альтернатива тотальному эпосу. Но другое важное качество времени сводит на нет эти претензии: самые простые вещи нельзя сегодня сказать прямо, получится банальность. Этот момент улавливает даже молодежный сленг:

— Типа “люблю”.
— Та же фигня.
           (Из анекдота)

Поэзия его тоже улавливает, у Веры Павловой об этом — прямо:

Изнывая от старанья,
я ваяю, я леплю
изваянья из дыханья
под названием люблю.
Ручки, ножки, огуречик.
Не похоже ни х...я.
Видно, назначенье речи —
Отреченье от нея.

Единственность лирического переживания — его главное качество, досадно ускользающее от языка: “Бедный логос, голодный, голый, / изнывающий от восхищенья”. При всем том поэту здесь легче, чем кому бы то ни было: сказать невозможное он может через образ.

нагота объясни наготе
кто в ответе и что в ответе
только сказанное в темноте
актуально на том свете
там на третьем реки берегу
перед кем-то огненнокрылым
только тем оправдаться смогу
что тебе в темноте говорила

То, что перед нами “общее место эпохи”, подтверждает и факт, что невозможность прямого говорения о главном выражена как у настоящих поэтов, так и у “заново искренних”:

...думаешь — как же это случилось, что рассказать ничего не осталось,
кроме этого, которого не расскажешь.
                 (Юлия Идлис)

все мои разговоры любви
одно сплошное общее место
а все равно оно кровоточит болит
и нету такого средства которое бы...
                    (Петр Попов)

А к вершинным явлениям, обнаруженным Игорем Шайтановым, стоит добавить еще одну книгу, столь смелую в отработке общих мест эпохи невозможности любовной лирики, что уместней ее отнести не к традиционным любовной лирике или эротической поэзии, а к сегодняшнему изводу того и другого: физиологической лирике/любовному эпосу. Это “Физиология и малая история” Марии Степановой (Прагматика культуры, 2005). Книга со знаковым названием, с двумя по-шиллеровски сентиментальными эпиграфами: статьей о греческой науке физиологии из словаря Брокгауза и Ефрона и утверждением Шкловского, что отрицание ряда реального и утверждение метафорического — обычный для эротических вещей прием.

В прологе, роль которого выполняет стихотворение “Чемпионат Европы по футболу”, задана образная доминанта книги: материя в вечном движении. В этом ее трении, проскальзывании, растворении и сгущении, которому нет никакого дела до я и ты — как, впрочем, и до всех остальных случайных и временных обстоятельств. Похищение я этой косной движущейся лавой — главный сюжет книги. Похищение ты — побочная партия. Сопутствующие мотивы — похищение Европы новыми быками, похищение красоты глянцевым журналом, похищение интимной радости законом природы:

На и над берлинской койкой
Прямодушно и топорно
Входит в то, что было полькой,
То, кто был студент из Варны.
Теперь их вытачки и шлицы
(Колени локти ложесна)
Имеют отчие границы.
Их забыты имена.

И школьная не в лад наскрипывает парта:
Меняется европ таинственная карта!

Из всех скрытых и явных цитат ключевая — “Спекторский” и вся философическая эпика Пастернака. Вязкая лава стиха непрерывна, цитату трудно выбрать и закончить, не упуская в ней главного — движения, где пестуемый всеми школами разум необходим для адекватности. Это сленговое понятие сегодняшней народной социологии стилистически подозрительно, но оно — точнее точного. Надо быть адекватным, надо, чтобы я, отождествляемое(ая) с полом-плотью, “Перенимала образ огорода И не гордилась жребием единым: Задрав копье, скакать за господином — На рукомышцы-мельницы природы!”.

Жанровый подзаголовок этой книги можно дать такой: записки на пододеяльнике. Пронзительно-бесстрашный разговор о жизни и любви на самом современном профессионально-поэтическом языке с его терминологической прагматикой, сдерживающей темперамент в железной узде, и особым естественно-научным цинизмом. Жизнь — малая история. Любовь — физиология. Разговор сразу вслух и про себя (в обоих смыслах). В неизбывном сиротстве я без ты, но в неотступном присутствии материи, которая ползет себе через и мимо, шурша и подергиваясь, старясь и обновляясь, из ниоткуда в никуда. Ползет, уподобляя эволюцию спортивным состязаниям, а революцию делая частью эволюционного процесса: “И ящерицы слушают Шопена, Как тренера, и делают, что надо. // И уясняет лиственная масса Под собственный революцьонный топот Прибавочную стоимость по Марксу И Дарвина не олимпийский опыт”. Все отверстия, все границы душ и кож, все болевые ощущения и видимые следы переплетения веществ и существ явлены любовным эпосом воочию. Но возглас, которым оканчивается одна из частей книги: “Бог сохраняет все, с чем мы не спали”, — приближает развязку, где не ты перемещается в я как чувственное отражение, а я хочет вернуться в уютное положение, заданное архаическим мифом:

Мне неспокойно с собой, как хозяйке питбуля.
Вот я над малым селом многоглавая буря.
Вот я за мирным столом саблезубая ящер.
Лучше возьми меня за и задвинь меня в ящик:
Словно в шкаф платяной — в плотяной,
Между этим и этим ребром,
За границею кожной, мясной, костяной —
В непреложный прижизненный дом.

Я отказываюсь от прав
На рукав и другой рукав.
Я отказываюсь от лев
На сомнение, мнение, гнев.
Я отказываюсь от речь.
Я откалываюсь от плеч,
От лица, пальтеца и бра
Ради должности се — ребра...

Это ли не прорыв любовной лирики в сплошной, непроходимый, неизбежный сегодня эпос?

В рецензии на эту книгу, напечатанной в “Знамени” (№ 2/2006), Валерий Шубинский сделал замечание о якобы несопоставимых уровнях адекватности Марии Степановой и Веры Павловой: возродить традицию Цветаевой пытались “простодушные авторы вроде Веры Павловой, но понятно же, что в данном случае перед нами принципиально другой уровень эстетической адекватности”.

Увы, возникает вопрос: адекватен ли критик, живущий в эпоху, когда все уровни эстетической адекватности сравнялись. Истоки поэтики могут быть теперь самыми разными. “Традиционно ориентированный” перед нами поэт или “ищущий новое слово” — всего только маркеры эстетической идеологии: одно узкое направление поэтической мысли пытается отрицать другое. Все это малоинтересно.

Гораздо интереснее увидеть, что — из каких бы истоков поэтики ни исходила — лирика любви по-прежнему жива. Только немного изменилась вместе с историческим временем.

Версия для печати