Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 2005, 1

Зараза жизни

(о стихах Виктора Коркия)

Настоящий конец литературы — это, видимо, не смерть автора или тем более героя, а смерть читателя.

Мы привыкли к тому, что литератор ровным мерцанием напоминает о себе: регулярно публикуется в толстых журналах, дает интервью, книжки выпускает раз в год, а то и чаще. Нередко это не более чем сигнал: ау, я еще здесь. Если автор, единожды высказавшись, пусть и довольно весомо, затем замолк, то его как бы и нет. А сколько имен на слуху лишь потому, что поддерживается постоянная температура горения — пусть невысокая, но достаточная, чтобы не забывали. С другой стороны, “поэт и молча говорит”, как в разгар застоя написал в стол Олег Чухонцев. И действительно: поэт высказался, все остальное — наше дело.

Обычно под понятием “литературное событие” подразумевается вспышка сверхновой. Такое событие и случилось в русской поэзии уже пятнадцать лет назад. Как беззаконная комета, возник поэт, предъявивший единственную книжечку, а в ответ — тишина. Отряд не заметил прихода бойца.

Событие в искусстве не может возникнуть без воспринимающей стороны. И, похоже, в данном случае пора вернуться к повторению непройденного — прочитать и перечесть.

Ему именно что не повезло. Не забывают же давно хранящих молчание Алексея Цветкова и Александра Еременко, и резонно — без них поэтический народ неполный. А в данном случае как-то не сложилось. Сам поэт некогда констатировал:

Двадцать лет я обивал пороги,

и, по счастью, не попал в струю.

На проклятой собственной дороге

двадцать лет, как проклятый, стою.

Утверждение осталось в силе, разве сверх того добавилось еще двадцать лет.

Виктор Коркия, несмотря на течение времени, — молодой поэт. Правда, в советское время молодыми авторами называли тех, кого не печатали:

И как мозги ни пудрит пресса,

что в сорок лет я молодой,

но вечный двигатель прогресса

поет и плачет надо мной.

А вот биологи разъясняют, что понятие возраста малосодержательно. Важнее возрастное состояние: выглядит на тридцать, а внутри весь перегорел. Или, наоборот, — старик, а иному юнцу даст сто очков форы.

Единственный сборник поэта “Свободное время”, изданный в 1988 году мизерным по тем временам тиражом в 6300 экземпляров, содержит две поэмы и сорок стихотворений. На обложке умилительная цена — 40 коп. По случайному стечению обстоятельств именно сорок лет было тогда автору. А может быть, и не случайному — Коркия отнюдь не чужды подобного рода игровые совпадения.

За минувшие пятнадцать лет до неузнаваемости изменился литературный ландшафт, с политической карты мира исчезла, прихватив с собой почти весь соцлагерь, советская империя, да что там — с чудовищным свистом прошла-пролетела целая эпоха. Множество текстов, казавшихся принципиально важными и определяющими состояние дел в современной литературе, сгинули без следа, и необозримое количество печатной продукции тех времен сейчас может заинтересовать разве что покладистых исследователей.

Как сейчас воспринимаются стихи Коркия, бо╢льшая часть которых — плоть от плоти своего времени, с переизбытком реалий, имен и понятий, характерных для сугубо советского контекста? Пережила ли книжка свое время, интересна ли она нынешнему читателю? Да. Потому что время у Коркия всегда было и есть свое — свободное.

Чтобы обозначить основные черты поэтики Коркия, стоит начать с того, чем она не обладает.

“От ямщика до первого поэта — мы все поем уныло”, заметил классик, которому, кстати, неизбывная элегическая грусть была несвойственна. Нет меланхолии ни в каком виде и у Коркия. Далека от него и широко распространенная вослед Бродскому нейтрализация лирического элемента. Проскальзывающая в его стихах пронзительная печаль заставляет ввести в оборот диковатый оксюморон — бодрая грусть:

Сколько света горит кругом!

Всюду свет. Темноты не видно.

Тридцать лет, а дурак дураком!

Дураком помирать обидно.

Но от идиотически-бравурной поступи любого официоза стихи Коркия отличаются, как человек от зомби. Упругий темпоритм его строк — иного происхождения:

Я вас люблю, цари зверей,

я вас люблю, цари природы,

я вас люблю, цари царей,

люблю, но я — другой породы.

 

Я тот, кто выпал из гнезда,

кому нет времени и места.

Гори, гори, моя звезда!

Идет на бойню марш протеста.

Такое естественно-восторженное отношение к жизни иногда приводит к внешне забавным результатам. Например, в стихотворении “Созерцание” на тридцать две строки — двадцать один восклицательный знак. Статистика сама по себе наводит на мысль о вкусовом огрехе. Однако эмоциональное подчеркивание душевного волнения у Коркия лишено как неоправданного пафоса, так и сентиментальной слезоточивости.

Природный темперамент и энергетический градус, пульсирующие в его стихах, — в современной поэзии вообще исчезающе редки, а в эпоху постмодернистского малокровия еще и выглядят малоприличными.

Стилистические игры и философская изощренность причудливым образом уживаются у поэта с детски-простодушным чувством новизны. Любопытный случай: многознающий и изрядно побитый жизнью лирический герой не только не приобрел скучную интонацию человека, обремененного лишним, тягостным опытом, но, напротив, продолжает неустанно изумляться бытию.

Существует одно рискованное филологическое упражнение: конспективный перевод. М.Гаспаров так переводит не только стихи некоторых европейских авторов, но даже и с русского на русский. По его мнению, далеко не всё и не во всех текстах выдерживает проверку временем и соответствует вкусу нынешнего читателя: “...что останется от стихотворения, если вычесть из него то, что называется “музыкой”?”. Однако подобный “перевод” устраняет не только “музыку”, но и семантическую избыточность текста, то есть то, что в просторечии именуется “лирической водой”.

Действительно, один из древнейших приемов, которым с удовольствием и по сию пору пользуются стихотворцы самого разного склада, — амплификация: раздувание образа и, как следствие, разбухание текста. Небесполезно бывает для проверки его на прочность попытаться убрать лишнее. Как обстоит дело в данном случае?

Поэзия Коркия — искусство концентрата. Стихи его не поддаются компрессии: слова и так уже сжаты до предела. В свое время Мандельштам, пытаясь объяснить, каким образом прихотливая вязь ассоциаций преобразуется в единое поэтическое целое, писал: “Качество поэзии определяется быстротой и решимостью, с которой она внедряет свои исполнительские замыслы-приказы в безорудийную, чисто количественную природу словообразования. Надо перебежать через всю ширину реки, загроможденной подвижными и разноустремленными китайскими джонками, — так создается смысл поэтической речи”. Чтобы лучше уяснить метод Коркия, образ водной глади, которую одним ему известным способом должен пересечь поэт, можно несколько видоизменить. Представим себе не лодки на летней реке, а опасную пору ледохода. Бесшабашный пионер с гибельным восторгом прыгает с льдины на льдину, рискуя ежесекундно сорваться в холодный мрак, но всякий раз виртуозно перепархивая опасный участок. Пугающее множество жестких льдин — это языковые окаменелости, опираться на которые можно только на мгновенье: чуть задержался или промахнулся — и провал. Но мастер совершает акробатические кульбиты играючи:

Святая ложь глаза не колет,

в могиле руки не связать.

Глаголет истина, глаголет,

не может ничего сказать.

 

И перед мировым пожаром,

перед потоком мировым

радар общается с радаром,

глухой беседует с немым.

Для Коркия важна не столько точность слова, сколько точность штампа. Но тщательный отбор экспонатов языковой кунсткамеры и стертых до зеркальности фразеологем — лишь первый шаг к созданию здорового поэтического организма. Льдина налезает на льдину, и весь ледоход с захватывающим дух ускорением несется вперед. Мощь, возникающая от мнимо произвольного столкновения идиом лоб в лоб, так велика, что поневоле переводит разнонаправленные силы в иное качество, подобно тому, как кинетическая энергия переходит в тепловую. Обветшалые слова оживают, но перед нами не гальванизация языковых трупов, а порождение нового, жизнетворящего целого:

Спеши любить!

Бледна, как смерть-старуха,

проходит жизнь с авоськой умных книг,

и в испареньях мирового духа

шумит камыш, как мыслящий тростник.

 

Не бойся и не спрашивай:

                             что делать?

Метут метели, и цветут цветы.

Парад планет начнется ровно в девять.

Командовать парадом будешь ты!

Алхимик от литературы, сшивая чужие куски, работает только с мертвой водой. Получившийся у него результат к самостоятельному существованию неспособен. У Коркия вслед за составлением частей всегда наступает черед живой воды — и стихотворение самостоятельно “встает на ноги” и становится подлинной поэзией.

Нельзя не заметить характерную особенность обращения поэта с клише: он воспринимает их как метафоры — стершиеся, но потенциально содержащие в себе далеко не очевидный смысл. Способ его добычи таков: прежде всего, штамп вырывается из потока обыденной речи и рассматривается в чистом виде, сам по себе, а затем помещается в контекст, где оказывается окруженным такими же “элементарными частицами” языка, которые в повседневной речи не концентрируются на столь ограниченном пространстве. В итоге метафорическая природа речевых стереотипов оказывается наглядно предъявленной взору читателя, и они с необходимостью “воскресают”, образуя уже сверхметафору. С известной осторожностью Коркия можно было бы назвать метаметафористом. Но, во-первых, данное определение традиционно закреплено за другими авторами, а во-вторых, метафорические трансформации как таковые мало занимают поэта.

Коркия демонстрирует почти чувственное переживание и ощущение языка. Даже абстрактные понятия у него обретают вес и настолько осязаемую плотность, что читателю впору поежиться. Все эти “сугробы ядерной зимы”, “свалки золотого века”, “холодные гражданские войны”, “железные занавесы столетий” и прочие монстры становятся материальной нежитью, той, что не прочь полакомиться отдельным крошечным человечком. Само же виртуозно-цирковое владение автором лингвистическими химерами и мутантами недвусмысленно свидетельствует о внутренней свободе творца. С первым лучом здравого смысла вся идеологическая нечисть рассеивается как дым.

Быть может, самый причудливый эффект поэтики Коркия в том, что хитрым попугаем крича на чужие лады и коршуном потроша клише, за которыми давно уже не стоит никакая реальность, поэт всегда говорит о другом:

И если я не есть любовь,

то кто же я?

Каким макаром

и прах, и тлен, и плоть, и кровь

я сочетаю с божьим даром?

 

И участь жалкую свою

судьбою все-таки считаю,

и в небо вкопанный стою,

и взглядом в землю прорастаю...

Вот уж действительно, “если это не любовь, то что же?”. Как бы ни был изощрен и перегружен измученный интеллект, неистребимая природа оказывается мудрее — ее не обманешь. У Коркия получается точно по Пруткову: если на клетке со слоном прочтешь надпись “буйвол”, не верь глазам своим.

Возьмем наудачу другой пример, чтобы попытаться понять, как это делается:

Внутри троянского коня

играют выхлопные газы,

и в космос хлещет из меня

источник жизни и заразы.

Даже если здесь автор намекает на “Муху” Бродского (“И только двое нас теперь — заразы / разносчиков”), то все равно и интонация, и смысл иные. Коркия — мастер амбивалентных образов, полноправный российский наследник парадоксалиста Вийона. Он один из немногих, кто не просто проштудировал карнавальные идеи Бахтина, но смог возделать свой собственный ад земных наслаждений. Схоластическая изощренность вагантов и возрожденческий гедонизм, пропущенные через калейдоскоп модернистского опыта, где по ходу чтения вспоминаются то Элиот, то Джойс, — такова гремучая смесь поэтики Коркия.

И как “тяжелый случай” у современного поэта может быть одновременно “счастливым”, так и другие, казалось бы, безусловно болезнетворные образы трансформируются у него в нечто принципиально иное. Чем заражен лирический герой и поневоле заряжает нас? Жгучим интересом ко всему живому.

Не ирония, которой хоть отбавляй, и даже не отменное чувство юмора определяют основную тональность поэзии Коркия, а откровенная радость жизни, веселье сердечное, как говаривали в старину. И это при том, что Коркия — поэт драматического или даже трагикомического склада. Ощущение своего времени приводит его к созданию вневременных апокалиптических картин, где драма или трагедия спрессовывается в несколько строк, а личное мгновенно и естественно перерастает во вселенское. Отсюда — цикл “декадентских” стихов, в которых призрачная гармония либо разбивается вдребезги, либо вызывает скептическую усмешку:

Прошла пора, когда права качали.

Пришла пора за все держать ответ —

за ту печаль, в которой нет печали,

за счастье то, в котором счастья нет.

Единственная позволительная свобода в “смутном времени на жидких кристаллах”, в том, что “нервно пульсирует, но не течет”, — тратить это время даром, — оттого и название сборника столь неоднозначно.

Игровой образ богемного псевдоциника-бездельника пронизывает все творчество Коркия. Генеалогия его лирического героя восходит к целой галерее персонажей отечественной культуры. Чем участвовать во всеобщем безумии, лучше валяться целыми днями в постели а-ля Обломов и не множить мировое зло и бессмыслицу:

Одна из пятниц на неделе,

когда во рту слегка горчит,

и хочется побыть в постели,

и телефон с утра молчит,

одна из пятниц тех ленивых,

когда больные не больны,

когда на горе всех счастливых

в своей неволе мы вольны,

одна из пятниц тех печальных,

когда без видимых причин

мне жалко женщин идеальных

и жалко роковых мужчин...

В текстах Коркия прежние некогда величественные мифологемы — как органические, пронизывающие всю толщу культуры, так и искусственно смоделированные, — проходят путем зерна и разрушаются изнутри под воздействием царской водки аналитики. Пространство, где обитает лирический герой, лишается мнимых ценностей, но и подлинные зачастую не выдерживают современного скепсиса. Человек остается один на один с голой экзистенцией.

Парадоксальная метафоричность, игра штампами, философскими трюизмами и застывшими оборотами речи, сталкивание семантически разнородных понятий у Коркия выступают в качестве основного инструментария. Но в отличие от авторов, откровенно не доверяющих языку, Коркия намекает своим читателям: слушайте не то, что я говорю, а то, что хочу сказать, — не слова, а смысл. Поэт оперирует не точными и адекватными действительности образами (что есть адекватность?), а образами-намеками, образами-указателями: смысл где-то там, ищите и обрящете, но — только самостоятельно. В неопубликованной книге афоризмов “Бегущая строка” Коркия пишет: “Мы имеем дело со словом, лишенным смысла. Смысл — это то, чего нельзя обнаружить в слове, как ума в мозге, как тьмы в ночи. Слово наполнено смыслом, но смысла в слове нет”. Фактически автор здесь перефразирует, переметафорирует пассаж из “Чжуан-цзы”, где о том же китайский мудрец говорил почти за две с половиной тысячи лет до нас: “Слова... ценят за то, что в них есть смысл. Но смысл откуда-то приходит, а уж это невозможно выразить словами... Поистине, “знающий не говорит, говорящий не знает”. Но кто в мире может это понять?”.

Обыгрывание языковых пустот само по себе для Коркия ни в коем случае не цель. Он не останавливается и на констатации условности любого устойчивого типа речи, что так завораживает многих пишущих, захваченных стихией постмодерна. Да, любой сложившийся язык ограничен, и спорить с этим постулатом наивно. Но жизнь-то бесконечно богата, и столь же богат и неподвластен вербальному воплощению личный опыт каждого. Именно живая личность способна прочесть, узреть то, что стоит за словом. Это проникновение в текст, переходящее в его проницание, с точностью формулы было обозначено Пушкиным: “Он меж печатными строками Читал духовными глазами Другие строки. В них-то он Был совершенно погружен”.

Позиция лирического героя Коркия отличается и от вполне хрестоматийного, осознанного одиночества, и от слишком трезвой отстраненности, и от добровольного погружения в поток быта. Поэта волнуют предельные, экстремальные душевные состояния, в его стихах личный опыт доведен до крайней точки, когда сугубо индивидуальная планида начинает восприниматься как вобравшая в себя опыт других судеб и получившая в награду возможность посмотреть на себя sub specie aeternitatis, “как души смотрят с высоты на ими брошенное тело”. Но со столь высокой точки зрения духовный сон среднего, нерефлексирующего примата воспринимается не брезгливо и отчужденно — поэт умеет ощутить его как свою личную вину, ибо интеллигент не может не чувствовать себя виноватым за несовершенство мира.

При желании в творчестве Коркия можно усмотреть внутреннюю близость теории деконструкции. Из нее, как известно, следует, что на современном этапе истории строгие понятия девальвировались и ничего в себе не содержат. Любое высказывание, претендующее на какой-либо смысловой центр или, боже упаси, истину, лишь притворяется, что обладает ею. Есть либо многозначность, либо пустота. Внешне сходные мысли свойственны и Коркия. Поэт не приемлет “агрессии добра” — не случайно даже краеугольные камни веры выглядят у него скомпрометированными: “И дети, забытые богом, по-своему правы, / когда равнодушны к зловещим словам о добре”. Базовые понятия стали удручающе взаимозаменяемыми. Но если у ортодоксов постмодернизма к смысловым пустышкам-симулякрам отношение нейтральное — вот, мол, во что развился (выродился?) художественный образ — то для Коркия они откровенно страшны. И это, как ни странно, дает надежду. Поэту не все равно. Состояние равнодушного покоя для него невозможно. Лирический герой Коркия — индивид, изнасилованный идеологией, измученный процессом познания, отравленный инфляцией любви и — возрождающийся, подобно Фениксу, всегда способный к новому подлинно глубокому чувству. Как в первый раз.

Если не прислушаться, не заметить этот ясный, веселый и остро умный голос,то русской поэзии не будет доставать одной важной ноты. Сильная энергетика, упругая пульсация, приятие бытия, “источник жизни и заразы” — содружество дефицитных качеств, натуральный продукт владеющего глубоко личным ноу-хау. Стихи Коркия — сжатая под давлением биомасса, и почти физически ощущается, как она распирает строки изнутри, дрожа за секунду до взрыва. Имплозия и происходит — в сознании читателя, и это удивительный пример приведения в действие мирной бомбы.

Увы, роман автора с поэзией, похоже, прерван. Коркия ныне известен как драматург. Пространство его стихов и поэм было изначально насыщено драматизмом и драматургическим многоголосием, так что обращение автора к театру выглядит естественным и даже ожидаемым. Но его пьесы, органически связанные со стихами, — предмет отдельного разговора.

А поэт Коркия состоялся, чего не скажешь о его читателе.

Земля наша, как сказано, велика и обильна. Талантов произрастает много, и невнимание к ним — почтенная отечественная традиция. Но уже не за державу обидно — ей-то, похоже, все равно, — а за поэта.

Сперва цари идут в народ,

и лишь вослед — литература.

Литература — это я.

Но кто об этом знает ныне?

Не слышит русская земля

глас вопиющего в пустыне.

И надо бы не полениться добыть в крупной библиотеке тоненький сборник в белой обложке, чтобы поймать себя на том, как, в духе автора, потянет на каламбур: обнаружил Коркия у себя в подкорке я. Эти стихи обладают драгоценным свойством: они “образуют душу” в юности и тонизируют дух в зрелом возрасте. Закрываешь книгу и чувствуешь, как уменьшилась мировая энтропия.

Будем веселиться, пока мы живы.

Версия для печати