ЭКЛОГА У крайней постройки торчат заскорузлые злаки. А в ней посиделки. И щерятся крысы в бараке. И все не стечет по усам тридевятая банка. И душу печет. И глаза стекленит самобранка. И небо плывет, за трубу животом задевая. А песню затянешь - так феня стоит столбовая. А что не сплетешь - копошится ползучее эхо: Объятья до слез и чумные рыданья до смеха. И не разобрать: именины, поминки ли в хате? И стебли скрипят, как окрестные бабьи кровати. И плющатся оземь сухие свинцовые зерна. Стучат прохоря. И бычки пламенеют упорно. Да бродит в окне мутный свет, как недельная брага. Махорка на дне. И пера не видать за полшага. И что вспоминать перемытые мамины чашки, Речной вечерок, молоко и припасы в баклажке. Довольно и холода, лабухов, кислого чада, Вчерашней воды и подушки, где слоем помада. И стало быть, будет с подзолистой этой равнины, Где мертвым видней, чьи теперь отмечают крестины, Да смотрят в упор с проводов кособокие птицы, Да западный ветер о стену ломает ключицы.
. . .
Пока окрестная пурга проходит мимо и чайник крышкой громыхает на плите, над вешней Австрией, рассказанной и мнимой, гуляет песенка в воскресной темноте - мерцают сызнова над Веной черепичной диезы праздника без имени, и весь бедняцкой прихоти, бессоннице скрипичной то там аукается пригород, то здесь - беспечной беженкой из весей виноградных туда, где муторный до дрожи рыбий жир в суровых бабушкиных каплях аккуратных страшит любителя коверкать падежи. И эти затемно будильниковы трели, и поступь тяжкая автобуса по льду - январь пропраздновали, елки прогорели, и всю на пении пропели ерунду. А третьей четверти тягучие чернила не иссякают в синей ручке поршневой - как жизнь куражилась, как скрипочка горчила, в предсонный обморок врываясь не впервой. И прежде нежели вдохнуть дунайской тины, склонять для завтрашнего русского пойдешь слова, которыми едва ль переводимы пурга и дерева разбуженного дрожь.



ЭКЛОГА
У крайней постройки торчат заскорузлые злаки.
А в ней посиделки. И щерятся крысы в бараке.
И все не стечет по усам тридевятая банка.
И душу печет. И глаза стекленит самобранка.
И небо плывет, за трубу животом задевая.
А песню затянешь - так феня стоит столбовая.
А что не сплетешь - копошится ползучее эхо:
Объятья до слез и чумные рыданья до смеха.
И не разобрать: именины, поминки ли в хате?
И стебли скрипят, как окрестные бабьи кровати.
И плющатся оземь сухие свинцовые зерна.
Стучат прохоря. И бычки пламенеют упорно.
Да бродит в окне мутный свет, как недельная брага.
Махорка на дне. И пера не видать за полшага.
И что вспоминать перемытые мамины чашки,
Речной вечерок, молоко и припасы в баклажке.
Довольно и холода, лабухов, кислого чада,
Вчерашней воды и подушки, где слоем помада.
И стало быть, будет с подзолистой этой равнины,
Где мертвым видней, чьи теперь отмечают крестины,
Да смотрят в упор с проводов кособокие птицы,
Да западный ветер о стену ломает ключицы.