Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 2003, 1

Червоточина нашего времени

(Сергей Стратановский. “Рядом с Чечней. Новые стихотворения”.
“Пушкинский фонд”, СПб. 2002)

В моем заголовке есть одна неточность: время уже побежало не наше, чужеватое, ихнее... Но оно бежит сейчас, а мы еще при нем существуем, пишем и читаем и, стало быть, правомочны вот это, при нас написанное, обсуждать.

Между “уже” и “еще” есть заштрихованная полоса, где прошлое наползает на будущее, и мешанина того и другого принимает причудливые очертания, подсвечиваясь попеременно то прожекторами из будущего, то колеблющимся светомраком былых суеверий и заблуждений. В этой питательной мифологической свалке и копошится сознание современного поэта, выхватывая оттуда огрызки античных сюжетов, прилаживая к ним совковые окончания, оснащая их еще афганской воспоминательной или уже чеченской хроникальной дичью, затем в “лохани мочи и в говне” совокупляет одно с другим, и получается, “бля”, новый Тристан Корбьер...

Прошу прощения у читателей, но они к подобной лексике должны были уже привыкнуть, а я к тому же пользуюсь ею строго цитатно и закавыченно. Кроме того, я спешу заверить рецензируемого автора, за творчеством которого уже много лет слежу с симпатией и сочувствием, что я его искренне считаю в числе талантливейших из ныне действующих поэтов. Я просто пытаюсь адекватно передать эффект его стихов и для этого пользуюсь его же средствами.

Чтобы лучше понять, как устроена поэзия Стратановского, одной этой книги, пожалуй, маловато: она довольно тонкая, и не все темы в ней в полную меру проявляются. Но если заглянуть в предыдущий, довольно объемистый томик, выпущенный издательством “НЛО” под названием “Тьма дневная”, то можно понять и оправдать применение автором тисков, кувалд, сдвоенных словосочетаний, брани и других столь же неделикатных силовых способов на малых, чаще всего в несколько строк, пространствах его стихотворений. Этим оружием поэт воюет против идеологических чудовищ, с помощью которых общество мучает свою постоянную жертву — отдельного, так называемого “маленького”, человека.

И в “Тьме дневной”, и в сборнике “Стихи”, еще раньше выпущенном в Петербурге, автор более всего нацелен на агрессивные идеологические мифы. Обычно это — какая-нибудь “радость народов”, утопический самообман, связанный с далекой, но действенной, а то и весьма приближенной к нам историей. Хороший пример, известный еще со времен самиздата, его композиция в двух частях “Суворов”. В ней прославленный полководец, гордость русского оружия, поворачивается наподобие экспоната так и эдак и с иронической серьезностью рассматривается, уже давно никому не опасный, со всех сторон. Лексика стихотворной композиции о Суворове в точности соответствует двум современностям: его тогдашней, — как ею пользовался “Пиндар северный” — Державин, и нынешней, — контрастно соседствуя порой в одной строке:

Полнощных стран герой. Находка для фрейдиста.

Оба стиля могут соединяться и весьма гармонически в одном пассаже:

И пьют из грязной чаши мира

Россия с Польшей — две больных сестры.

В результате с идеологического любимца сами собой спадают бронзовые доспехи, и он предстает кукарекающим, хотя и кровавым юродом...

Сталинские мифы разоблачать теперь легко из-за того, что они уже разоблачены другими, но нельзя не признать, что они живучи, потому что державны. Стратановский находит свое определение для такой бесчеловечной великодержавности: “Смертопуть многотолпный”, — так он переводит на русский популярное, с чуть вонючим дымком, словосочетание “Беломорканал”. Он пишет стихотворение “На смерть утопии”, но и растерянно вопрошает: “Как же нам без нее?..”

Так кто же этот сочувствующий мифу мифоборец — неужели сам поэт? Нет, не всегда, — его лирический герой ведет происхождение от философствующего мужика из поэмы Заболоцкого “Торжество земледелия”. Надо ли говорить, что это — отнюдь не автор, а лишь одна из его иронических масок, наподобие персонажей Зощенко, которые приспосабливали абсурдные курьезы эпохи к своим кумеканьям и делишкам? Но — без комикования! К таким же утрированным ликам можно присоединить и утопических водопроводчиков Платонова, пытавшихся мудрость кривошипношатунного механизма приложить к общественному мироустройству. Лирический герой Стратановского — из той же породы, хотя и не пролетарий. Но с тех давних пор он, немыслимо далеко ушедший вместе со своей страной по зигзагам истории, продолжает представлять собою тип трагического недоумения. Потрясенный переменами, он, в сущности, тоже вышел из гоголевской “Шинели”, но трагедия его — прежде всего интеллектуальная, и она заключается в несовместимости в одном сознании мифа и бытового факта. То, как должно быть, в его уме не сходится с тем, как оно есть.

Каждое стихотворение Стратановского — сшибка, контраст несопоставимого, конфликт укромно-малого с непомерно-громоздким, что в какой-то степени сродни проблематике “Медного всадника”, но навыворот. Формально это выражено полу-свободным, объемом на четверть, на треть, максимум на полстраницы стихом, в котором изредка попадаются рифмы, а дактили чередуются с анапестами так, что невзначай могут имитировать гекзаметры. Последняя строка нередко бросается недописанной... А тематику, годную для поэта философско-иронического склада, ушедший век оставил богатую. Например, Чечня. Эта тема, едва будучи названной, немедленно политизирует стихи, делает их злободневными и полемичными. Или, например, Россия, которая оказалась несчастливо расположена, судя по заглавию книги, “Рядом с Чечней”. Во всяком случае, — в опасной близости, достаточной, чтобы заняться уничтожением соседей, которые поклоняются иным богам:

Истреблением племени

Вечно враждебного

                       мы запятнали свой путь

Сквозь века и народы.

Здесь сразу узнается русский интеллигент с его всемирной отзывчивостью, стыдящийся своей истории, своей армии и своего правительства, признающий чужие национальные интересы или идею, но отрицающий саму правомерность таких интересов и идеи для себя. В этом отношении новая книга Стратановского построена очень четко и даже по своей композиции почти симметрична. Вот, с одной стороны, Чечня:

Собаки Грозного...

                       зубами рвут погибших...

Кого — чеченских взрывников или российских солдат? Текст отвечает: “Вчерашних королей дворов и дискотек”. Так кто же они? Мне в этом намеке чудится окуджавский Ленька Королев из арбатского двора, погибший в ту, большую, войну. Но в нынешней — не до сентиментальных куплетов, и вот уже Ленька-король едет по Грозному “в животе бронезавра”, то есть в упомянутой выше “лохани”, громит город вакуумными бомбами, а потом на алкогольном привале пожирает “ухо врага чернолицего, лично убитого...” Что бы сказал Булат? Булат, наверное, мог бы ответить двояко — либо запричитать: “Ах, война, что ты сделала, подлая...”, либо победно промаршировать: “Мы за ценой не постоим!”

А вот Церковь высказывается в этой книге до неправдоподобности однозначно, даже с соблюдением прямой речи.

Церковь сказала: “Воины, чада мои,

Уничтожайте нещадно

                       врагов веры нашей,

как собак одичалых, уничтожайте.

А про Христа милосердного

                       мы беседу начнем, как вернетесь

С поля смерти — калеками”.

Здесь, может быть, остроумно подмечено слабое звено христианской теодицеи (наши “белибердяевы мутные” решали ее лишь через Тайну), но насчет Чечни — не знаю, таких проповедей я, например, в Питере ни разу не слышал. Зато в Белграде — да, своими ушами слыхал от православного священника, внушавшего прихожанам: “Мусульмане — не люди”. Ну, и чада его, конечно, делали свои практические выводы...

Вот в такой ситуации и в таких сопоставлениях особенно парадоксальным представляется мне сознание русского интеллигента, который неисповедимо где-то там, в Боснии, горой стоит за “сербских братушек”, а у себя оказывается ровным счетом наоборот: “рядом с Чечней”, на стороне “ее непокорных ущелий”. Эта загвоздка и всажена в самый нерв книги. Ее лирический герой, с пролежнями от недавнего гнета, сострадает чужому и попрекает свое — даже свою культуру за ее глухоту к шуму чужих страданий, за ее неторопливые прогулки “в парке славы российской”.

Стихотворение с эпиграфом из Ахматовой “Но в этом парке не слыхали шума” написано безупречно и емко, без единого лишнего слова и даже без рифм, и поэтому сразу же из него выступает его будоражащая и несколько провокационная суть, вызывающая на спор, на защиту лучшего, что у нас есть. Даже спокойный тон стихов, включение в текст ахматовского эпитета и приближающийся к гекзаметру размер кажутся намеренно стилизаторскими, пародийными. Получается укор тому, что само было укором. Нет, все-таки наша словесность и в Золотой век, и в Серебряный чутко отзывалась как на ближние, так и на дальние беды — из Ясной ли Поляны, из Стрельны, из Царскосельского парка... Да, она могла быть гражданской, но ни в коем случае не должна (ни сейчас, ни в будущем) становиться партийной, то есть принадлежать одной, пусть даже самой честной и прогрессивной, политической группировке. Эту поправку к некрасовской формуле, выношенную опытом прошлого века, хочется передать и “нашему” времени.

По другую сторону от чеченского и симметрично ему находится раздел стихов о России — он краток и потому уравновешивается лишь заодно с примыкающим к нему разделом стихов об... увы, о смерти. И в той, и в другой теме есть своя безысходность, от которой читателю, вместе с лирическим героем, хотелось бы завыть, но...

Надоело, обрыдло, не надо.

Есть, однако, и свои игровые парадоксы, построенные на контрастах: например, “черного запоя” и “белой горячки”. Или — дворянина Блока и воспетой им революции. Описаны похороны крокодила, то есть “нового русского” на валютном кладбище. Есть там и русский мусульманин, который:

Из Афгана вернулся, из плена,

К матери, к братьям своим,

                       и на встрече с родней, за столом

Плюнул на пол с презреньем.

“Грязно, — сказал, — вы живете:

Водку хлещете,

                       мясо нечистое жрете

И Закона не знаете”.

Этот конфликт возвращает нас к изначальной чеченской теме, которая не исчерпывается в книге ее первым разделом. Центральной частью, наподобие Терека, делящего враждебные территории, является “действо” на основе чеченского мифа — сцена в стихах под названием “Пхармат прикованный” в параллель трагедии Эсхила “Прикованный Прометей”.

Попадание стопроцентное. Выбор сюжета исключительно удачен, мифологическое и здесь совпадает со злободневным: по изначальному эллинскому мифу Прометей, укравший для людей огонь с неба и научивший их обманывать богов, был в наказание прикован к горе на Кавказе, где его страдания оплакиваются хором тамошних вейнахских (то есть чечено-ингушских) женщин. В “действе” участвуют Ужу (видимо, Гермес), представитель верховной администрации Селы (Зевса), явившийся, чтобы склонить Пхармата покаяться перед Селой, а заодно оправдать высшую политику “хозяина жизни”, создавшего людской “первочереп”. Люди сами должны были поработать мозгами, чтобы там вспыхнула искра божественного разумения, а вместо этого они воспользовались краденым. Попутно к этому возник вопрос:

Но прав ли народ, прославляя

Подвиг хищный

                       и доблестью высшей считая

Ремесло хваткорукое?

Народ в виде женского хора прославляет “вора гордого” за то, что уже не приходится есть “мясо сырое, коренья робких растений”, и заодно осуждает Кузнеца (наверняка — Гефеста), двурушника и коллаборанта, что под давлением сверху заковал народного любимца и гордеца.

Итак, на героическую основу Эсхила поэт накладывает фольклорный сюжет вейнахов, и они легко и точно совпадают. Это — несомненная литературная находка. Более того, соседствующие с обеих сторон разделы книги нагружают легенду современными образами и реалиями, заставляют прочесть ее в свете злобы дня и наоборот, в виде титанов и богов представить воротил чеченской кампании.

Однако, если трактовать этот миф в критических перспективах, как это сделал Гораций, то народный благодетель и мученик предстанет дерзким и нерасчетливым плутом. Тогда и в чеченском “действе” из тени ущелья выступит не женский, а мужской хор с гранатометами и фугасами, приспособивший краденый огонь отнюдь не для варки кореньев. Неизбежным будет и появление орла (может быть даже эмблематически двуглавого), который наведенной ракетой разнесет в клочья печень Джохара Дудаева.

Мифоборец здесь оказывается сочувствующим мифотворцем. Но если искать правду не на войне, а в книгах, то можно ли найти ее в сборнике стихов Стратановского? Вряд ли: уже потому, что в каждом из его стихотворений содержится более чем одна правда. Философ-парадоксалист, он их сталкивает лбами, и из них высекаются искры. Искры чего — прометеева огня? Нет, скорее — иронического сомнения, едкого скепсиса, словесной игры и гражданской трезвости.

Версия для печати