Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 2001, 2

Римлянин и скиф


Евгений Рейн

РИМЛЯНИН И СКИФ

* * *

Памяти Ю.Ц.

Искрошился наш мрамор,
Хронос век прокусил.
За окошком промямлил
Нашу повесть буксир.

К палисандру паркета
Подползает чума,
Но подумать про это
Не хватает ума.

Подымайся средь ночи
И садись в автобувс,
И скажи ему в очи:
"Я тебя не боюсь".
Через тьму Ленинграда,
Через черный вокзал,
Где твоя колоннада
Кажет ломкий оскал.

Через страшные толпы
На проспектах Москвы,
Через парки и доты,
Рвы, каналы, мосты.

У предела планеты
Безнадежно руля,
До пустынь кабинета
В коридоре Кремля.

* * *

Я полюбил НКВД
любовью поздней и взаимной,
теперь мы с ним наедине
в какой-нибудь прогулке зимней.

Я на Лубянку выхожу
и вижу темную громаду.
Здесь к неземному этажу
свободно подниматься взгляду.

Вот этот темный кабинет,
где обитают пять наркомов,
и здесь они, и как бы - нет -
среди убитых миллионов.

От Кампанеллы до Христа
Утопия ждала Мессию,
чтобы допрос читать с листа
и веки запечатать Вию.

Зачем Дантон и Пугачев,
и теорема Пифагора
сошлись под этот тяжкий кров?
Для вопля или разговора?

Неужто римлянин и скиф,
апостол Павел и Аттила
творили бесконечный миф,
чтоб их наганом били в рыло?

И вот одна лишь темнота,
пустой морозный крематорий,
и всем погубленным - тщета,
сгубившим душу - суд нескорый.

И потому они молчат,
и бронзовеют год от года,
лишь тяжко дышат в аппарат
Ежов, Дзержинский и Ягода.

А я? Мне поместиться где?
В каком окне, в каком подвале?
Я полюбил НКВД
за вечный мрак его печали.

Под новогодний холодок
ступаю я в тени Лубянки,
как вурдалак и полубог,
зародыш, позабытый в банке.

* * *

В октябре на скамейке холодной
под осыпанной липой пустой
ты венчалась мятежной короной -
петроградской ночной высотой.

Вечерели и реяли башни
Чернышова цепного моста.
До чего ты была бесшабашна,
бесшабашна, ужасна, чиста.
Безутешной волной алкоголя
с головой накрываясь навзрыд,
ты тогда говорила такое,
что доныне горит и горчит.

До зазубрин закушены губы,
и размытая тушь на висках,
и последние туфли обуты
и завязли в осенних листах.

Расставаться? Но нет, не подняться,
и уже никогда-никогда,
никогда никуда не податься
и нигде не оставить следа.

Только в этом замученном сквере
через двадцать погубленных лет
на скамейке от старой потери
получаешь прощальный привет.

* * *

Где вермахт пересилил Мажино,
толпятся огороды Евролиги.
Что было, то прошло давным-давно,
и только мы - советские расстриги
глядим в окно. Антверпен и Брюссель
того гляди появятся к обеду.
Но мы не унываем, и отсель
когда-нибудь грозить мы будем шведу.

* * *

Над всей Голландией безоблачное небо,
и рыбки плавают в искусственном саду,
и бабочки ныряют в высоту,
но кайфа нету.

Велосипедное звенит, гуляет море,
оранжевый кидается футбол,
но это все-таки совсем чужой глагол -
Урания не пара Терпсихоре.

И глядя на расплавленный кристалл
цветного льда в оттаявшем стакане,
я понимаю все это заране:
как мало жить и как я не устал.

* * *

В тот давний день мелькал неверный свет,
отброшенный пустой волной залива,
и оба вы, которых больше нет,
на палубу глядели сиротливо.

Мы возвращались в город катерком
и никуда, по сути, не спешили,
и было нам поговорить о ком
и чем, пока еще вы жили.

Но вы молчали, словно угадав
свою необъяснимую заминку,
и этот летний день, что кенотаф,
остался с вами навсегда в обнимку.

На набережной тлели фонари,
и вот тогда я понял безответно...
"Ну, что же ты, давай, заговори!"
Я сам себя подталкивал. Но тщетно.

* * *

Через море видится все ближе
зыбь времен и давняя печаль.
Если бы, пространство переплывши,
выйти мне на площадь Этуаль.

Где стоишь ты в шелковой футболке,
нагло сигаретку прикусив.
Вот и все. И бродят только толки.
Говорят, что я и нынче жив.

* * *

Сладкоежка, малиной и пряником
надышался махровый халат,
вы на кухне сидите с напарником.
"Чай да сахар", - про вас говорят.

Ярче-ярче губною подмазкою,
глуше-глуше кистями портьер,
в кумачовую тьму первомайскую
или в ночь новогодних химер.

Приоткрой уголок фиолетовый
с папироской бессмертной в зубах,
и трефово-червоно-валетовый
свой комод отвори второпях.

Тише-тише, гораздо удобнее,
больше-больше, до самых глубин,
где в комоде темнеет укромное
подземелие, впавшее в сплин.

Поглядим, что в заначке навалено,
не засохла ли та пастила,
или давняя сказочка нянина
на усы мимо уст натекла.

 

ЭСПЕРАНТО

Ничего нет на свете лучше
чая "пиквик" с лимоном и бисквитом
на веранде старого отеля.
Девяти столиц мелькают лица,
приветлива важная прислуга,
вот в одном углу титулованная бродяжка
гладит ласкового пекинеса.
А в другом заезжий Мистер Твистер
важным рыком выкликает "боя".
И невнятно пахнут чемоданы
аллигатора приторной кожей.
Потихоньку музыка играет,
то ли Моцарта, то ли Брамса.
Вот и я сижу здесь долго-долго,
жду открытия ночного клуба.
Впрочем, что мне делать там, не знаю.
Выбираю я такое кресло,
чтобы видеть вертящиеся двери.
Может быть, судьба пошлет удачу,
и войдет тот человек, который
обещал, что он меня не бросит.
Попугай (он собственность швейцара)
закричит, он знает эсперанто:
"Наконец-то, наконец-то, наконец-то!"
Я переведу его на русский
и скажу: "Да, птица, наконец-то!"

Версия для печати