Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 1999, 4



Юрий Ряшенцев

ШАНХАЙ

Этот наш “чайна-таун” и нищ, и уродлив.
Но луна подмигнет на бегу —
и китаец похож на живой иероглиф,
темно-синий на чистом снегу.

Впрочем, может быть, это — узбек или ненец:
у великодержавной луны
нет охоты вникать в эту мелочь — в стране ведь
все давно и до смерти равны.

Ну, а может быть, это Иван или Хаим,
панк захожий, заезжий талиб...
Почему-то в России зовется Шанхаем
самострой, самостук, самоскрип.

От великого города в гуще лачужной —
ничего. Но язык не соврет...
Лай бродячей собаки, незлой, но недужной,
всхлип лишенных забора ворот.

О, “нахаловки” наши! Последняя дерзость
безочажной, бездомной души.
Леность градоначальников иль мягкотелость —
отпусти им, Господь, не греши!

Пусть горит перехваченный где-то чинарик,
полыхающий по временам,
как в великом Шанхае китайский фонарик,
Бог весть что обещающий нам.

ГОРОДСКОЙ ПАРК КУЛЬТУРЫ
В КОНЦЕ ЗАСТОЯ

Северное лето. Риголетто
в городском саду свое “ля-ля”
тянет. О, культурная диета
гибнущего вскоре корабля.

Что там на “Титанике” играли
перед обреченною толпой?
Слободские розовые крали,
употев, плывут на водопой.

Там, в сифонах с грушевым сиропом,
этой сладкой жизни эликсир.
Нищий шик, неведомый Европам,
Этот наш таинственный “блезир”.

Все, что здесь мы видим, — для блезиру,
невсерьез, с ухмылкой на губе...
Не прощу проклятому кассиру
этой фальши в нотах и в судьбе.

Но какие вопли роковые
призваны глушить до хрипоты
эти вот оркестры духовые,
газировка, герцоги, шуты?

. . .
В речном затоне — как в ночном притоне:
безумства щук, подлянки головля.
И толстый сом, как старый вор в законе,
лежит бревном, желанья утоля.

Но очень может быть, что это — бредни ,
рожденные в мечтательном виске,
ведь ничего такого нет ни в бредне,
ни на к березе взвившемся крючке.

Лохнесские чудовища России,
они размером с крупную плотву.
Ее по слухам с речек приносили,
да вот никто не видел наяву.

Вот раз не за рулем, а — пьяный, пеший
взошел на холм, гляжу — передо мной
идут с этапом прочь шишига, леший,
кикимора, волк, лось и водяной.
. . .
Под капельницей думается плохо:
все кажется, кончается эпоха,
а это ты кончаешься. Увы, ты — ветеран всего: любви и зрелищ,
и той земли, в которую ты веришь,
и где хоть три аршина, да твои.

Пугает плазма скукой порционной.
Стенает “послеоперационный”.
Челом качает роза от друзей.
О, жизнь, как незнаком мне этот тонус.
И шум толпы с концерта “Роллинг стоунз”
мне — как анахорету Колизей
...

За каплей капля... Ночь немилосердна,
как медсестра... И девочка, присев на
соседнюю кровать, твердит: — Чего,
чего боишься, глупый: нрав мой светел,
меня встречал ты — просто не заметил,
теперь заметишь — только и всего.

Тридцатые. Сад Мандельштама

Лазурь сквозь зелень в сентябре, как в мае, полна безумием.
И там, за парком, — там труба хромая дымит Везувием.

В Барвихе — солнце, и дождя ни капли над дачной розою.
А бедный Горький на далеком Капри не ладит с прозою.

А бедный Бедный пьет средь книжных полок, не позван к Сталину, —
за то, чтоб был он счастлив, здрав и долог, чтоб — лет до ста ему.

Не помню, право, поздно принесенный в ряды победные,
где М.Голодный, где Артем Веселый. Но оба — бедные.

Один лишь только везунок, счастливчик с верблюжьим профилем,
бредет по стогнам — то споет мотивчик, то глянет нобилем.

Еще б не нобиль! Через плац и прямо, сквозь тишь без просыпа,
куда придет он? К саду Мандельштама, пускай не Осипа.

В Стране Советов глух для всех советов народ Хамовников.
Уж он таков: все знают лишь поэтов — никто чиновников.

Горбатый рок наш, он чему подобен?.. Но густ, хоть режь его.
с хлебозавода, радостен и сдобен, дух хлеба свежего!..

И сушь, и тишь. Но кроной неохотно клен к дубу клонится.
Лишь с плаца слышно: то ли полк пехотный, а то ли конница.
А может, рока, — легок на помине, — шаги державные.
Так два верблюда, встретившись в пустыне, кивнут, как равные.

. . .
Ноев ковчег, остановленный не Араратом,
а Воробьевыми говрами за зиму сгнил.
Это их лоцман с сердечным стоит препаратом,
шестидесятыми пахнет его хлорвинил —
желтая курточка, что не подвластна распаду.
Твари попарно бредут по Нескучному саду.

Вон он, Нескучный, наполненный мусором рай,
схлесты тропинок, не видимых с этого брега,
екатерининский желтый с зеленым сарай,
черные птицы над клочьями черного снега.
Это все было и до. На задворках Европ
просто бессилен всесильный вселенский потоп.

Липы Нескучного кедрам ливанским подобны.
Брось, помолчи, если Ноя не помнишь юнцом.
Может быть, это неплохо, что мы допотопны:
стало быть ужаса нет перед явным концом.
Ветер летит колокольный над склоном весенним.
Было. И сплыло. И прожито. И — с воскресеньем!

Стиксы и Леты! У этих мистических вод
перед Москва-рекой есть лишь одна только льгота:
будь хоть потоп, а живущий над нею народ
вместо предсмертной икоты разбудит зевота.
Глянет на хляби, башкою качнет — баловство!..
И не понять: это слабость иль сила его.



Версия для печати