Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 1997, 3

Избранные стихотворения

Вступительное слово Валерия Шубинского



УСУМНИТЕЛЬ

Сергей Петров. Избранные стихотворения. СПб., 1997 г.

Люди, встретившие 1917 год более или менее взрослыми, получившие в старой жизни по крайней мере среднее образование, могли быть белыми или красными, функционерами советского режима или злейшими его врагами, но почти никогда - вполне советскими людьми. Социальные отношения, менталитет и эстетика этого общества не были для них изначально заданными и единственно возможными. Эта черта - если пользоваться литературными образами - объединяла Бабичева с Кавалеровым и отделяла обоих от комсомольца Володи.

Те, кто был лет на двадцать - двадцать пять моложе, кто по-человечески сформировался уже в предвоенные и военные годы, целиком принадлежали новому миру. Другое дело, что позднее многие из них перешли в резкую оппозицию - по политическим, религиозным или иным соображениям, но это было результатом внутреннего кризиса системы или же духовного взросления личности, а не аннигиляции среды и инородного тела.

А между этими двумя поколениями существовала генерация людей, встретивших революцию детьми, выросших в годы, когда еще доживали свой век многие явления культуры Серебряного века, а новая, советская, жизнь еще не стабилизировалась, не приняла незыблемо-византийских форм и не лишена была искреннего пафоса и даже некоторой, хотя и извращенной, одухотворенности. Это поколение оказалось внутренне расколотым - на большинство, безупречно и образцово советское, и меньшинство, абсолютно чуждое окружающему их обществу и сохранившее в совершенно иных условиях миросозерцание и эстетическое сознание, свойственные предреволюционной эпохе. Перемены в России ХХ века были столь стремительны, что некоторым из этих людей - тем, кого Бог наградил долголетием, - довелось пережить апофеоз советского мира, его распад и, наконец, крушение. Тем не менее большую часть жизни они были обречены на статус внутренних эмигрантов, что, разумеется, не исключало тех или иных форм внешнего приспособления к окружающему миру. Духовная продуктивность такой позиции оказалась намного выше, чем можно было бы ожидать. Достаточно вспомнить Хармса, Введенского, раннего Заболоцкого...

Сергей Петров принадлежал к людям этой судьбы и этого склада.

Сергей Владимирович Петров родился в 1911 году в Казани, в семье врача. В 1927 году семья переехала в Ленинград; год спустя Петров, завершив среднее образование в Петершуле, поступил на романо-германское отделение ЛГУ. Основной специальностью его стала скандинавистика, но он изучал весьма широкий круг дисциплин - вплоть до тибетологии (под руководством знаменитого Ф.И. Щербатского). По окончании университета в 1931 г. Петров преподавал шведский язык в военно-морском училище. В феврале 1933-го был арестован и сослан в Сибирь.

В 1954-м Петров с женой и сыном возвращается в Европейскую Россию. Ему удается осесть в Новгороде. В течении двух последующих десятилетий он жил в этом городе, преподавал в педагогическом институте, регулярно наезжая в Ленинград, где жила его мать. Вскоре он приобрел известность как поэт-переводчик, стал (в 1964-м) членом Союза писателей. В 1976 году он окончательно переехал в Ленинград.

В числе поэтов, чье творчество особенно занимало Петрова как переводчика, - Рильке, Малларме, польский поэт Лесмян, шведский классик К.Бельман. В 1983-м подборка его оригинальных стихотворений была напечатана в журнале "Таллин". Затем последовали публикации в "Литературной Грузии", "Новом мире", "Авроре", "Вестнике новой литературы", альманахе "Камера Хранения" и других изданиях. Однако отдельной книгой при жизни автора они не были изданы.

Умер Сергей Петров в 1988 году.

Говоря о стихах Петрова, невозможно не коснуться одной из самых острых проблем поэзии ХХ века - взаимоотношений между художником и языком, на котором он пишет. Есть поэты, в том числе первоклассные, для которых язык является лишь средством, тем орудием, которое они виртуозно освоили и которое позволяет воспроизводить некую реальность, рожденную до него и независимо от него существующую. Таковы Ахматова, Кузмин. Таков Пастернак.

Для других поэтов - Хлебникова, Мандельштама, Клюева, Бродского - язык есть не инструмент, а со-творец, собеседник, главное связующее звено между художником и миром. Это можно сказать и о Сергее Петрове.

Внутреннее движение языковой толщи, двоящейся, троящейся в каждой своей клетке, взбухающей, как дрожжевое тесто и разрастающейся на глазах, - вот главный структурообразующий принцип его стихов. Не случайно ему оказалась близкой музыкальная форма - фуга, не случайно поэт перенес ее в область словесного творчества: она позволяла ему как-то организовать и подчинить строгому закону эту кипящую махину:

Я стар, как мир. И сам с собой врастык.
Я стал не мной, а чудом трехутробным.
Кручусь я около вещей простых
как черт, всем оком (круговым и дробным).
В побегах бед, в сухой траве скорбей,
вдоль по судьбе, ухабной, как угроза,
враскат гоню я, римский скарабей,
свой скарб и корм - священный ком навоза...

Я стар, как мир. Я стар, как звери встарь
и стягиваю вмиг кошачьи зенки.
Сквозь желтый круг проходит щель, что кол,
и когти - каты в меховом застенке,
и каждый коготь, как иголка, гол...

Речь Петрова, можно сказать, беременна физиологической явью мира. Но его собственное отношение к этой яви едва ли не враждебно. "Я с жизнью рядом - блазнью или блажью?" Жизнь для него - "кума": знакомая до волоска, соблазнительная, ненавистная, запретная. Он - "рядом с ней", но не "с ней", не "в ней".

Мир плоти для него и вдохновляющ, и жуток, и смешон:

Два оголенных райских древа -
долдон Адам и баба Ева,
она круговоротом чрева,
а он напыщенным шишом
бытийствуют - и нет ни лева,
ни права в их саду глухом.

Для Петрова зачастую свойственно было при работе над стихотворениями отталкиваться от нескольких повторяющихся, бесконечно варьирующихся на протяжении лет и даже десятилетий мотивов; сам характер ключевых слов - "Усумнитель", "Авось", "Самсусам" - много говорит о поэтическом мировосприятии Сергея Петрова. Лирический герой - одновременно гневный Иов и Фома-невер, сующий перст в рану Бога, не пекущийся о земном отшельник и полный боли и страсти мирянин.

Человеческие корни Петрова - в культуре Серебряного века. Поэтические - во всей европейской поэзии, в которой он, человек огромной эрудиции и чуткости, сумел найти близкие себе традиции, и в русском языке, чьи новые, доселе неведомые свойства он открыл и сделал явными и для своих читателей. Контекст его творчества - это сначала провинция сталинских времен с ее духовным вакуумом, затем - послеоттепельный Ленинград. Здесь он обрел первых читателей. Надеемся, теперь их круг существенно расширится.

Валерий Шубинский

Сергей Петров

...

Когда умру, оплачь меня
слезами ржи и ячменя.
Прикрой меня словами лжи
И спать под землю уложи.
Я не хочу, чтоб пепел мой
метался в урне гробовой,
стучал, закрытый на замок
в кулак слежавшийся комок.
Когда умру, упрячь меня
под песни ржи и ячменя,
чтоб вяз свой воз зеленый вез,
чтоб, наливаясь, рос овес,
отборным плачучи зерном
по ветре буйном, озорном.
Земли на грудь щепотку брось
мне как-нибудь и на авось.
Авось тогда остаток мой,
согретый черноземной тьмой,
взбежит свободно и легко
по жилам, точно молоко.
И ты придешь, опять хорош,
смотреть, как в дрожь бросает рожь,
когда желтеющим лицом
тебе навстречу, агроном,
сквозь даль лесную я блесну,
напомнив молча про весну,
когда, волнуясь и шумя,
взмолюсь: Помилуй, Боже, мя!
1940

ПСАЛОМ
Аз, усумнившийся, гляжу в прозрачные леса
на дым зеленый рощ березовых, и все же
десницей Божьей провожу по коже
земли шершавой. А она колышет телеса
бугристые. И мир повис, как легкая слеза,
и жизнь моя трепещет, как ресница,
и я в глаза не знаю ни аза -
мне осень может и весной присниться.
Березы теплятся, как свечки восковые,
обедня бедная, соломинок звонки,
они как лучики тонки
и в черные мгновенья роковые
сломаются. Пичуги вьют венки -
на небе хороводы вековые.
Земных морщинок счесть я не могу,
и на распаханном, как мысль моя, лугу
я в борозды вникаю мозговые.
Помилуй, Господи, лукавого слугу!
Я перед истиной Твоей в долгу,
и аще аз божусь, да радуюсь, да лгу
вещам сгибая каменные выи,
ломая горные хребты,
и аще, Господи, в вещах вещаешь Ты,
то Ты еси живот мой, смерть - и ствол,
и помыслов моих и прегрешений,
а я - одно из неизбежных зол,
единственное из решений,
есмь повесть о Тебе и сбивчивый рассказ,
есмь житие Твое и Твой незримый глаз,
и что ни час, Ты, Боже, оглашенней,
и бесноватей, и слепей. И усумнихся аз.

1942

...

Ночь плачет в августе, как Бог темным-темна.
Горючая звезда скатилась в скорбном мраке.
От дома моего до самого гумна
земная тишина и мертвые собаки.
Крыльцо плывет, как плот, и тень шестом торчит,
и двор, как малый мир, стоит, не продолжаясь.
А вечность в августе и плачет, и молчит,
звездами горькими печально обливаясь.
К тебе, о полночи глубокий окоем,
всю суть туманную хочу возвесть я,
но мысли медленно в глухом уме моем
перемещаются, как бы в веках созвездья.
1945

ЦЕРКОВЬ ПРОКОПИЯ
Кто тебя, игрушку, уволок
из немого каменного рая?
Не Господь ли, в шахматы играя,
взял тебя за смирный куполок
и припо╢днял, чтобы сделать ход,
и, в игре не нарушая правил,
лишь сегодня, поразмыслив с год,
осторожно на землю поставил?
1957

ЯМА
(фуга)
Я есть помойная великой Яви яма.
Все не по-моему. - Мне воли нет и нет. -
В меня летит с небес помёт комет.
И я зияю голым глазом срама,
сияю пустотой, как рама,
(где небытийствуя изображен предмет).
Как рама вдрызг разбитого оконца -
- слепорожденная дыра, -
взирающая оком незнакомца
на все окраины вселенского двора.
Двора с помойной ямою и с кучей
навозной! Грозной! (словно гроб иль гром).
И надокучил я себе, как дождь трескучий,
костлявый дождь, который хил и хром.
И вот, ощерясь, точно зверь рыскучий,
и ощетинясь всей собачьей тучей,
я по утрам сживаюсь со двором,
не зная чем, душой или нутром,
а ночью, выпав, как несчастный случай,
о землю колочусь звездой падучей.
Двор развезло, и вот все непролазней
тащиться глазу - по колено! вброд!!-
а то и по╢ пояс в соблазне
(себя разиня, как огромный рот).
Двор развезло. Все липнет или вязнет.
Вот как по горло мне везет!!
- Какая разница, кто чем кого-то дразнит!
Двор развезло, как пьяницу под праздник -
Эй, шире грязь - навоз ползет!
Давно знакомое мне стало как-то дико,
все сбилось в кучу, встало на дыбы.
Жизнь - что слепые ямины Эдипа,
(как памятные вмятины судьбы).
И взгляды - как в Великий пост ухабы,
и ухают они до самых разных бездн.
Ни повитухи бы, ни пастуха бы,
ни семени, ни жизни из ложесн!
Улыбка выглянет из рамы (как ошибка),
пришипится - да и в лазейку шмыг!
Глазей пустотами, слепой пастух Эдипка! -
Пусть очи выпиты, но задний двор велик.
Я свальная страстям невольным яма,
желания ложатся в ней за рупь,
за рупь целковый, под тоску Буяна,
под песню окаянного Бояна,
и ярость бычья проникает вглубь.
Блуди, Эдип, с родительницей Мойрой!
На бисер слезы! - и на свалку тщу! -
Разинут ямой я по-своему помойной
и мусор перед музами мечу.
13 августа 1969 г.

...

Вкруг пагоды висит осенняя погода
на черных сучьях и на тусклых клочьях туч.
У колеса времен совсем не стало хода,
и бронзовый баран - как позабытый ключ.
И мнится, белый свет ни сладок и ни горек,
а в вечный будень он обыденный обед.
В буддийской тишине лежит мощеный дворик,
и снится кирпичам заоблачный Тибет.
Стоит на Севере большой и косоротый
из камня сложенный кроваво-серый мрак,
как древней мудростью, скудея позолотой, -
и нет вокруг него ни горсточки зевак.
Только вывеска из тени
извещает вдруг, что тут
морфологии растений
(неподвижный) институт.
Октябрь 1972

...

Тучи громыхали, серые, как танки.
А старик рыбачил с моста на Фонтанке.
И была Фонтанка тихой, как болото,
так что вяз в ней цокот лошаденок Клодта.
При луне волшебной старичок рыбачил,
словно дряхлый призрак, душу раскорячил.
Сух он был, как палка, и немножко нервный.
Лез на небо в тучи замок Инженерный,
и воспоминаний темные останки
плыли под луною по краям Фонтанки.
Трепыхалась нежно бабочка былого
на крючочке востром возле рыболова.
Было дальней жизни старику не жалко.
Глядь - из вод поганых выплыла русалка.
При луне студеной голизною блещет,
по воде ногами, как хвостищем, хлещет,
на уде взлетая, шлепается грузно,
и блестит, играет шелковое гузно.
Тут совсем не стало сил у бедолаги,
вытянуть русалку не было отваги.
И у ней-то, видно, не осталось силы,
у былой русалки, - рот перекосило,
и в ночи несчастной, при луне советской
исказилась харя мукою мертвецкой.
И ушла русалка на свою свободу -
в глубину речную, в ледяную воду.
На реке Фонтанке кончилась рыбалка,
и в обнимку с дедом уплыла русалка.
1980

 


Версия для печати