|
голоса
Бахыт Кенжеев Стихи

Бахыт Кенжеев
.
.
.
От взоров
ревностных, чужих ушей-воров
ты долго
бережешь, заносчив и спокоен,
коллекцию
ключей от проходных дворов,
проломов,
выемок, расщелин и промоин.
Томитс
Млечный путь, что мартовский ручей,
а жизнь
еще мычит, и ластится, и хнычет -
коллекцию
ключей, коллекцию ночей,
любовно
собранных, бесхитростных отмычек.
Не
с ними ли Тезей, вступая в лабиринт, -
свеча ли вдалеке иль музыка горела? -
легко ль надеяться, когда душа болит,
на сыромятный щит и бронзовые стрелы?
Зачем ему сирен сырые
голоса,
когда он час назад простилс
с Ариадной?
Пусть ветер черные
наполнил паруса
иной мелодией -
невнятной и прохладной,
но
крыши нет над ним - проговорись, постой,
и, голову задрав, вновь дышишь Млечным, трудным
путем - а он лежит в обнимку с пустотой,
как будто брат с сестрой в кровосмешенье
чудном.
.
.
.
Блажен, кто сумрачен и сир, кого суровый
Бог
небесной манной накормил,
и ночью бездыханной
по дну морскому
проводил к земле обетованной.
Блажен,
кто навестил сей мир во времена тревог -
семь было казней, семь чудес, любовей было восемь,
и ветр ревет, и рдеет лес, и наступает
осень.
Заветный лист
влетает в дом. Студеное вино
соленым
отливает льдом, темно, искажено.
Теб
подруга теребит - ну что ты там заметил?
А ты увидел сквозь стакан, что жизни скудный труд -
как бы октябрьский океан, как мутный
изумруд -
и безотраден,
и забыт, и гибелен, и светел.
.
.
.
Была ли
первая, настанет ли вторая -
так повторять,
полжизни отворяя
замок промерзший
(помнишь этот скрип?
и оттепель,
и гулкий крик вороний?
Стоял
февраль в вольфрамовой короне,
заиндевели
ветви черных лип,
отлиты
в кристаллическом металле,
безгласные,
томились и шуршали,
метель
шумела, помнишь?), двадцать лет
спустя,
не убиваясь, не ревнуя,
тугую
ручку повернуть дверную -
поставить
чай, включить настольный свет,
и
вслух, стесняясь русского акцента,
прочесть
статейку в "Тайме", где проценты
подсчитаны: едва не шестьдесят
из ста американцев верят свято
что в воздухе - юны, подслеповаты,
голубоглазы - радостно висят
как бы игрушки с елки новогодней,
но - ангелы, прислужники Господни,
прекрасен снег рождественский на их
больших крылах, безгрешно и легко им,
но лишь один, угрюм и недостоин,
в вечерний час к душе моей приник.
Двоякодышащий, незрячий, брюхоногий,
он в полусне, в бездейственной тревоге
на дне морском лежит наедине
с бессмертием постылым, раскрыва
тугие створки, молча созыва
друзей своих в подспудной тишине.
Не человек, не полубог, не
птица -
нет у него надежды
откупиться
от вечной казни, сини,
белизны
неутомимых волн над
головою,
в иной среде, где воздух
и живое
движение, где светлые
сыны
эфира молодого -
белой стаей
играют в небе -
падая, взлетая,
и среди них,
смеясь, его двойник,
летучее
распластывает тело,
и в вороненой
прорези прицела
трепещут крыль
каждого из них.
.
.
.
Так горек голос твой, тихоня, проводник
то света грешного, то ненависти нежной,
то проповедует, что не для нас одних
страсть обезвожена, и старость неизбежна.
Тебе, единственной, шепчу, забывши
стыд:
не прогоняй меня, прости
меня, сестрица,
ты видишь -
радуга над городом висит,
за
сердце держится, грядущего боится.
Не от ее ль дуги еще Орфей сходил
в насмешливый аид, на жалкий поединок?
И семь ее цветов сливаются в один,
и ослепляют взгляд, горя в весенних льдинах.
.
.
.
Если жизнь еще жива, что наслаивать
слова
обнаженной зыбкой ранью,
что их сыпать, как горох,
если даже
четырех слишком много для признанья?
Сквозь
весенний ясный лес поспешает Ахиллес
черепаху
догоняя, а за ним старик Зенон,
а
за ним - душа больная в темном мареве земном.
С книгой, с панцирем, с копьем, после схватки
воду пьем,
спим в дому своем
огромном, лишь отставшая душа,
поминальный
хлеб кроша, дышит воздухом заемным.
Кто простил, а кто устал. Небо - кованый металл,
гиблое и голубое. Повтори мне эти три
слова - снова повтори -
и еще - Господь с тобою.
|