|
монологи
Татьяна Чередниченко Песни Тимура Кибирова

Татьяна
Чередниченко
ПЕСНИ
ТИМУРА КИБИРОВА
По Хайдеггеру,
поэзия, познавшая вес слов, - всегда песня, а песня, познавшая собственную
суть, - всегда хвала.
Что стихи Кибирова -
песни, не приходится долго доказывать. Недаром из 69 произведений поэта,
опубликованных в наиболее полном сборнике "Сантименты. Восемь книг"
(белгородское издательство "Риск", 1994), 18 (то есть почти треть)
имеют слово "песня" (или "романс") в своем названии.
Вот только с "хвалой" у Кибирова дело обстоит неочевидно. Ведь его
тексты перепевают - и легко подумать, что иронически - популярный
репертуар советского времени. Какое уж тут "тихо ликующее преклонение,
радостное благоговение"
*
!
Пока
оставим в стороне вопрос о согласованности "славословящей" природы песни
вообще и песенной природы стихов Кибирова. Займемся только последним моментом.
В музыкальной теории известна структурная схема "ядро
+ развертывание"
(в условной вербальной передаче: "Мой дядя самых честных правил -
Мой дядюшка прожил свою жизнь достойно, хотя и без выдающихся событий и
впечатлений - Весьма достойная жизнь моего родственника была несколько
банальной, и вот он при смерти - У одра родственника я вспоминаю его
добропорядочно-бесцветную жизнь..."). Эта схема типична для песенного
фольклора разных народов - от австралийских аборигенов до кавказцев,
от якутов до немцев. На ней держится и современный эстрадный шлягер, а
в высокой композиции из нее вырастает громадный мир вариационных форм. В
этой древней и вечной конструкции первая мелодическая строка ("А")
служит импульсом и моделью для цепи аналогов, как бы распространяющих это
"А" на то время, которое хочется заполнить пением. Время получаетс
единым - длительность его не важна. То есть оно должно быть достаточно
длинным, чтобы можно было осознать, что "А" и его варианты -
одно и то же и не одно и то же сразу. "А" - это наиболее
"плотное" художественное событие, а А', А'', А''' и т. д. -
его "раз-жижения", которые плавно превращают малое в большое,
не деля заполняемое время на контрастные моменты. Самая длинна из известных
мне русских плясовых (рязанская хороводная "Ах, что это за муж, что
за дурак") насчитывает 54 куплета. Афористично-емкий начальный посыл от
такого развертывания только выигрывает: его лаконичность слышнее на фоне долгой
цепи его трансформаций, а неисчерпаемость этих трансформаций придает исходному
тезису убийственную неопровержимость.
Суть описываемой
конструкции - именно в нерегламентированной длительности пути, начатого
ядром-зачином. У формы есть ярко маркированное начало, но нет жестко закрепленной
концовки. "Вдох" песенной формы ограничен (как бы объемом легких),
зато границы озвученного "выдоха" размыты - так, как размыты
акустические очертания того пространства, в которое улетает звучание. Композиционный
тип "ядро + развертывание"
превращает в конструктивный принцип саму экзистенцию пения. Эта форма -
песенная не только по жанровой принадлежности, но и по духу.
Большинство стихотворений Кибирова, кажется, тоже могут длитьс
"до самого горизонта". Его послания друзьям, если бы автор отправлял
их по почте, паковались бы чуть ли не бандеролями. И длина поэтического
текста - длина "выдоха": единый смысловой импульс разворачиваетс
через цепь вариантов, причем аналогичны не только строки, но и сегменты
внутри строк ( недаром они или рифмуются, или ритмически идентичны), как, например,
в поэме "Сквозь прощальные слезы":
Летка-енка
ты мой Евтушенко!
Лонжюмо ты мое, лонжюмо!
Э-ге-ге,
эге-гей, хали-гали!
Шик-модерн, Ив Монтан, хула-хуп!
Так что бесамэ, бесамэмуча!
Так крутись, веселись,
хула-хуп!
Тут ритмическими (а отчасти и "рифмическими")
синонимами являютс и "летка-енка" с "Евтушенко" и "Ив
Монтан" с "шик-модерном", и "шик-модерн" с "хула-хупом",
и "летка-енка ты мой Евтушенко" с "Лонжюмо ты мое, лонжюмо"...
Сквозна аналогичность строк, их сегментов и отдельных лексем создает атмосферу
заклинания - в ней время длится не "вперед", а "вглубь",
как в фольклорной протяжной или плясовой.
Но
нанизывания вариантов могут у Кибирова свертываться в "дайджест"
самих себя, что лишний раз указывает на стертость в его поэзии жесткой
связи "начало - конец" (мягкость же этой связи - признак
песенной формы). Любая строфа репрезентирует образ целого, а поэтому может
быть очередным началом или очередным концом. Эти "начала" и "концы"
перифразируют друг друга:
Спой мне, Бабаджанян
беззаботный!
Сбацай твист мне, веселый Арно!
Подавившись
слезой безотчетной,
Расплывусь я в улыбке дурной.
В первой строфе цитированной поэмы "дурная улыбка"
и "безотчетная слеза" следуют как некий "да
= нет =
ответ" за "веселым Арно" и "беззаботным твистом".
А в восьмой строфе аналогичные вытекающие друг из друга и дезавуирующие
друг друга "песни" и "слезы" переставлены местами:
Барахолка моя, телогрейка,
Коммуналка в слезах
и соплях.
Терешкова, и Белка и Стрелка
Надо мною поют в
небесах!
То, что в музыке длится за счет наращивани
цепи мелодических вариантов (А-А'-А'' -
А'''...), в словесном тексте естественно оформлять в перечисление.
Стихи Кибирова цепляют приметы жизни одну за другую по схожести или смежности.
Это как в фольклорных путевых песнях. В них в длинную череду выстраиваетс
все, что попалось на глаза, подумалось и вспомнилось неспешным путем. В
итоге (предельном) возникает исчерпывающий список реалий бытия (ведь "дорога"
в любой мифологии - опрокинутый на широкую плоскость стержень мира;
"идти дорогой" значит "собирать" мироздание). Такое исчерпывающее
(или стремящееся к исчерпанию) "собирание" реалий бытия -
одна из "задач" (автор мог себе ее сознательно и не ставить)
в поэзии Кибирова.
Прочтем из Послани к Л.С.
Рубинштейну:
Лишь продукты пропитанья
Вкус наш радуют подчас...
Но готовься жить заране
Без ветчин
и без колбас!
Без кондитерских изделий!
Без капусты! Без
грибов!
Без лапши! Без вермишели!
Все проходит. Будь готов.
Все проходит. Все не вечно.
Энтропия, друг ты мой!
Как чахотка, скоротечно
И смешно, как геморрой,
и как СПИД...
"Продукты пропитанья": родовой категории
недостаточно. Надо перечислить частное и особенное, в том числе почти одно
и то же - "лапшу" и "вермишель", например. Перечисление
уснащается восклицательными знаками. Не только для того, чтобы эмоционально
подчеркнуть утрату ("без вермишели"), но и для того, чтобы
четче (в синтаксическом и интонационном планах) отделить в общей назывательной
номенклатуре одну реалию от другой, а тем самым не дать забыть, что перед
нами именно перечисление. Между прочим, симптоматично, что вслед "продуктам
пропитанья" перечисляются болезни. И дело тут не только в ламентационном
посыле текста ("Все проходит. Все не вечно" - кстати, тоже
своего рода "дорожное укачивание" сознания синонимическими констатациями).
Дело еще и во внетематическом моменте - архетипической антитезе "капусты"
или "грибов", "утверждающих" жизнь, и "СПИДа"
или просто "геморроя", жизнь "отрицающих". Кибировские
списки "путевых примет" выстроены в редкостном для современного
искусства соответствии с фольклорно-мифологическими классификациями, которые
всегда базируются на оппозиции "жизнь - смерть".
Описанное на универсальный архаично-мифологический
манер (путем уложенного в ключевую полярность перечисления примет бытия)
кибировское "мироздание" очень почвенно. Оно укоренено в советско-постсоветском
быте. Но оно остается "мирозданием" - предельной в избранной
системе координат полнотой пространства и осмысленно-внятной структурированностью
времени. Пространство отечественной повседневности охвачено поэтом от столичных
литературно-художественных тусовок ("Послания" - Л. С. Рубинштейну,
Д. А. Пригову, Семену Файбисовичу, Михаилу Айзенбергу) "до самых до
окраин" - например, до культурно-маргинального персонажа из властного
центра (поэма "Жизнь К.У. Черненко") или провинциального
двойника будущего поэта в далеком военном городке (поэма "Сортиры").
Истори же отечественого "макрокосма" размечена цепко угнездившимис
в массовом сознании вехами популярных песен.
Здесь как
раз и необходимо перейти от "песни вообще" к конкретному песенному
репертуару советской эпохи, который для Кибирова представляет едва ли не
главный резервуар цитат и аллюзий. Что далеко не случайно. В выборе именно
таких - песенных - вех времени Кибиров точен не только как поэт,
но также едва ли не как исследователь-культуролог.
Ведь
когда в советские времена пелось: "Мы для песни рождены", то
это было правдой. И наша системопослушность, и наше свободолюбие одинаково
выражались песней (и ею чуть ли не ограничивались). "Ленин в твоей
весне... Ленин в тебе и во мне": утверждая всеобщее тяжелое (осложненное
ироническим токсикозом) брем идеологии, песня легко и просто разрешала
его в витальную свободу. "Широка страна моя родная" (или позже
"А ты такой холодный, как айсберг в акеане"):
какой простор самозабвенного дыхания на открытых гласных! Весьма существенный
противовес скудным жилым метрам "хрущоб" или скученности в общественном
транспорте. Песня характеризовала себя объективно. Она действительно помогала
и строить (от "строй" - общественный, которым "мы гордимся"),
и жить (то есть выжить). Песня была живым в неживом.
Поэтому
если на нашей реальной (а не придуманной) культурной почве органично растить
себя - свой индивидуальный мир, как это приходится делать поэтам,
то надо как-то определиться по отношению к песенной словесно-эмоциональной
фактуре недавней нашей жизни - к мало изменившейся "мелодике"
коллективного сознания. Можно, например, погрузиться в ее одиозную сокровенность,
чтобы дистанцироваться от ее сокровенной одиозности. Что и делает Кибиров.
В текстах Кибирова неожиданно тонкой лирической материей
оборачивается амальгама из популярных напевов и словесных оборотов, которые
были не то мыслительным материалом массовой советской ментальности, не то
даже самими формами мысли, во всяком случае - плотно утрамбовывали
массовое сознание. Один из циклов Кибирова назван "Песня остаетс
с человеком". И она в его стихах действительно остается -
хотя как будто куда-то испаряется. Рутинный, надоевший, несчищаемый с мозговых
извилин, как застарелый камень с зубов курильщика, цитатный песенный материал
лирически парит. А с высоты лирического парени видно во всяком случае больше,
чем при банальных попытках возвыситься над родной песенной почвой на ходулях
идейно-ангажированного пародирования (как в традиции КВН-ного комизма,
с которой поэтика Кибирова никак не связана, хот поверхностное впечатление
сходства и может возникнуть).
Попытаемся строку
за строкой проследить смысловую структуру кибировского текста. Остановимс
на "Песни о Ленине" (1986) - она как раз из упомянутого
цикла.
"Песнь о Ленине" мало того,
что названа песней, она еще составлена из песенных цитат (и само ее название -
песенная цитата). Мало того, что она состоит из цитат - поэт еще и
воспроизводит хорошо узнаваемый песенный жанр - частушку.
Двустишия "Песни о Ленине" относительно самостоятельны,
они пребывают в поле притяжения какого-то одного популярного образца и
поэтому напоминают серию припевок, импровизируемых на общий мотив (словно
под аккомпанемент одного гармониста) разными участниками "гулянья":
Ленин - гордость и краса,
все четыре колеса.
Не пришедши он с полей
превратился в журавлей.
Там, на розовых ветвях,
соловей он, славный
птах.
К тому же к каждому двустишию прибавлен
однострочный рефрен "И за это я его люблю!", что создает двойной
эффект монотонии: длинна вереница кратких строф сама по себе монотонна,
а в этой веренице к тому же частоколом торчат повторения фразы-"отбивки".
Монотония создает ощущение затянутости даже сравнительно небольшого текста
и важна поэту, видимо, по тем же причинам, по которым его стихи тяготеют
к пространности.
Стихотворение построено в
той архетипической песенной форме (ядро +
развертывание), о которой шла речь выше. Разяще-узнаваемому (и
как бы "запятнанному" актуальной политической грязью и кровью)
цитатному материалу подразумеваемое этой формой "безразмерное"
врем придает неожиданную историко-культурную глубину. Так что когда в последней
строфе читаем:
Ленин - бездна, звезд полна!
Нет у этой бездны дна!
то оказывается,
что "все четыре колеса" едут по давно укатанной дороге.
Но по порядку. Ядро формы - начальное пятистишие.
Его наиболее плотна субстанция - официозная перелицовка блатных куплетов
"Мама, жулика люблю":
Мама, я Ленина
люблю!
Мама, я за Ленина пойду!
а "оболочка" -
цитирование навязшего на зубах советского славословья, перекошенного ритмической
связью с блатной интонацией:
Ленин - он
весны цветенье,
зори новых поколений -
и за это
его люблю!
Развертывание представлено цепью двустиший,
которые ритмически и жанрово (цитирование общеизвестных "легальных"
песен), а также стилистически (все цитаты "скошены" микродобавками,
которые укладывают их в ритм куплетов про "жулика") идентичны
"оболочке" первой строфы:
По военной
по дороге
шел в борьбе он и тревоге.
С
высоты он шлет привет,
сожалений горьких нет.
Финальная строка последнего трехстишия совпадает с первой, зачинной
("Мама! Я Ленина люблю!"). Песенная форма замыкается, когда "певец"
наконец "выдыхается", а "выдыхается" он тогда, когда
голос его достиг последнего предела, которого вообще может достичь человеческий
голос: "Ленин - бездна звезд полна!". Горизонт "выдоха" -
это как бы российское "Все". Но "вдох"-то был сделан
в чрезвычайно локальной зоне. То есть просто: "в зоне" -
там, где "жулик" и "зори новых поколений" образовывали
абсурдистски-органическое "единство партии и народа".
Их единство, однако, в первой строфе дано так, что
локальный "вдох" свернуто уже содержит в себе универсальный смысловой
"выдох". Перечитаем:
Мама, я Ленина
люблю!
Мама, я за Ленина пойду!
Ленин - он весны цветенье,
зори новых поколений -
и за это я его люблю!
Ведь дело тут не только в том, что неувядаемые криминальные
куплеты оборачиваются ныне увядшим ортодоксальным гимном. Существует еще
интонация. Восклицательные знаки при истерических (и притом до абсурдизма
лояльных) выкриках "героини" отсылают к долгой традиции "убогоньких",
вещающих ужасную правду. А перечисление предикатов при "Ленине"
(взятых из навязшей в ушах советской хоровой молитвы) - к недавней
традиции ненамеренного властного юродства, к жанру горделиво-сомнамбулического
бормотания с высокой трибуны усыпительных отчетных докладов. Убожество
сакральное и профанное, страшноватое и смешное, низовое и верховодящее
слились в одно "лицо".
А представлен
этим "лицом" российский архетип взаимоотношений населения и правителя:
брак-любовь. "Мама, я за Ленина пойду!" - это пугающе-безумна
(все-таки Ленин - мертвец) десимволизация идеи венчания на царство,
"свадьбы" властителя с землей и народом. В "Жизни за царя"
М. И. Глинки - опере, которую можно считать одним из ключевых артефактов
русской культуры, первый Романов венчается на царство на фоне свадьбы дочери
Сусанина и увенчания терновым мученическим венцом самого Сусанина. Тройна
свадьба отвечает известной максиме насчет православия-самодержавия-народности
и фиксирует одну из несущих конструкций национального сознания. "Песнь
о Ленине" Кибирова - тоже тройная свадьба: слабая рассудком "дочка"
собирается выйти за "Ленина", а он - в длинном перечислении
"невестой" его достоинств - оказывается "повенчанным"
с историей родины, которая, в свою очередь, к концу стихотворения открываетс
небесам - оказывается "небесным градом", где совершаютс
все браки. "Песнь о Ленине" может рассматриваться как матримониальна
мистерия приобщения "народного тела" к собственной нетленной
идее (в каковой роли натуралистически-ужасным образом выступает непогребенный
вождь).
Начинается эта мистерия пятидесятыми
годами. Это очень лично (да ведь и брак-любовь - дело личное): 50-е -
начало биографии самого поэта, годы его раннего детства. Песенные цитаты
из первой строфы (и легальная и нелегальная) впечатались в память вместе
с лучшими детскими воспоминаниями, и впечатались, как и положено в детстве,
нераздельно, без осмысления их "несовместимости". Втора строфа
продолжает цитатную эпоху первой, но уже без ритмических и лексических
отсылок к "жулику", а "идейно-чисто", в духе праздничных
декламирований в детском саду:
К коммунизму
на пути
с нами Ленин впереди -
и за это я его люблю!
Но в третьей строфе наследство 60-х остраняется, поскольку
общеизвестная цитата недоговорена, "брошена", как если бы детскосадовскую
чтицу обуяли конвульсивные рыдани неуравновешенного пенсионера первоперестроечных
лет:
В давний час в суровой мгле
он
сказал, что на земле -
и за это я его люблю!
"Брошенная" цитата сигнализирует еще и о том, что
цитируемое как бы слишком известно и скучно, чтобы быть воспроизведено
целиком. Тем самым готовится переключение в зону "нескучного",
лирически-теплого, "своего". В следующих строфах это переключение
происходит: цитируемые образцы принадлежат преимущественно к пласту популярных
песен лирического характера.
За фабричною заставой
жил парнишка он кудрявый -
и за это я его люблю!
Тут "Ленин" ("власть") начинает
"расширяться" в сторону "простого человека" (народа) и
сливаться с ним. "Ленин-партия" расплывается в "Ленин-пролетариат",
да и тот представлен без идеологической четкости, а только местом жительства:
"За фабричною заставой жил..." - мало ли кто может жить
за фабричной заставой. И вообще: местом жительства определяется население,
а не класс. В следующих строфах "Ленин" из "места жительства"
превращается во "врем жительства" - в эпоху гражданской
войны. Одновременно из "Ленина-пролетариата" он становится "Лениным-Красной
армией":
По военной по дороге
шел
в борьбе он и в тревоге.
Ленин - гордость
и краса,
все четыре колеса.
Казалось
бы, это возвращает к "Ленину-партии". Но символ "армия"
и в рассматриваемом стихотворении, и в его реальном духовном контексте
служит переключателем от идеологических концепций к национально-личным
чувствам: к исторической гордости - горечи подвига - всевысветляющей
памяти:
Неприступный для врагов
гордость
русских моряков.
Ленин порохом пропах
с сединою на висках.
Не пришедши он с полей
превратился в журавлей.
Последние две цитаты
из советских песен принадлежат уже семидесятым годам, но семидесятым, которые
живут памятью о сороковых. Таким образом, десятью строфами охвачены 20-е,
30-е, 40-е, 50-е, 60-е и 70-е годы: все классические советские десятилетия.
При этом куда-то пропала "оттепель". К ней-то и ведут "Ленин-праздник
со слезами на глазах" и "Ленин-журавлиный клин". В следующих
двух строках "Ленин" выступает субститутом сначала "раскованного
рабочего парня", а потом и его (рабочего парня) рафинированного аналога - "оттепельного"
студента, будущего барда и бунтаря (имеются в виду герои фильмов "Высота"
и "Я шагаю по Москве"; именно в этих фильмах звучали напоминаемые
Кибировым песни):
С высоты он шлет привет,
сожалений горьких нет.
И в чем дело
не поймешь -
он нормальный летний дождь.
К
"летнему дождю" по смежности примыкает "загородный поход", и
"Ленин" делается сентиментальным аналогом "туристского"
просветления души из репертуара комсомольской звезды Льва Лещенко:
Там, на розовых ветвях,
соловей он, славный
птах.
Наконец, от бодро-праздного молодежного
любования рассветом - один шаг до "родной природы" вообще.
Вместе с нею в "Песнь о Ленине" входит традици советских стилизаций
бабьих протяжных песен:
Ленин - ивушка
зелена,
над рекою он склоненный.
Что в
виду имеется именно стилизация крестьянского причитания, подчеркиваетс
следующей строфой. Она тоже "природная" ("Ленин" был
"ивушкой", а стал "травой"), но ее комсомольско-молодежный
источник превращает "природу" в элемент "застойного"
сентиментального мифа о героических первопроходцах ("бамовцах",
"космонавтах" и т.п.):
Он не рокот
космодрома -
он трава, трава у дома.
Все же и "дом", и "трава" сами по себе (если
бы не были словами из песни ВИА "Земляне") - это "народна
почва", а следовательно - "прошлое", которое находитс
за гранью советской истории. Поэтому совершенно естественна последующа
модуляция от официальной молодежной лирики 1970-х к популярной романсовой
лирике прошлого столетия, а от нее - и к народным героическим балладам:
То не ветер ветку клонит -
он, мое сердечко,
стонет.
Обнявшись сидит с княжной
он
веселый и хмельной.
А отсюда уже открываетс
ход к тому самому "народу" (народу "до Ленина", "народу-не-Ленину"),
с которым власть ("Ленин") тем не менее едина:
Милый барин, добрый барин,
нехристь староста татарин -
и за это я его люблю!
"Народ", в
свою очередь, тянет за собой "Россию":
Он
особенная стать,
его умом не понять.
Акцентирование
в последней из приведенных строк слабой доли стопы - "умом" - лишний
раз напоминает о частушечной природе кибировской песни. Напоминание особо своевременно,
ведь в строфе затрагивается "святое": "аршином общим не
измерить". Частушка как игровой жанр должна успокоить философско-религиозных
праведников русской идеи, как, впрочем, и политико-идеологических греховодников
идеи интернационально-коммунистической. В любом случае частушечно-гримасничающий
"ум" переводит от "народа" и "России" к третьему
"киту" нашего самобытного универсума - интеллигенции:
И пойми же ты, Шувалов,
Ленин выше минералов!
При том, что внимание читателя останавливается,
конечно, на последних двух словах ("выше минералов" при мраморно-мавзолейном
"Ленине" - достаточно резкий толчок восприятию), ключевым
для структуры текста является только одно из них - "выше".
Ибо последняя строфа как раз и задает планку "высоты", присоедин
ко всему историческому космосу российской ментальности его ключевой компонент:
Ленин - бездна звезд полна!
Нет у этой
бездны дна!
Мама! Я Ленина люблю!
И
вновь, как в начале стихотворения, мы натыкаемся на рубящие строфу восклицательные
знаки, на эмоциональную "истерику" в апологетических высказываниях.
И вот тут-то приходится заглянуть в некую беззащитную глубину души, топографи
и историческая хроника которой, можно сказать, последовательно "проанализированы"
поэтом. Души, томящейся невзаимной любовью к мучительному контексту своего
земного бытия, к которому она прикована, как православная жена к дерущемус
мужу, как народ к власти - "браком, заключенным на небесах".
Из сатирического смеховства блатной парафраз - "Мама, я Ленина
люблю!" - превращается в крик боли и шепот сострадающего понимания.
Да, в германской и романской этимологии, на которую
опирался Хайдеггер (нем. Lied от лат. lauda), песня, безусловно, хвала.
Кибировские же песни учитывают скорее славянскую этимологию, в которой
есть переход значений "поить" >
"петь, воспевать". Этот филологический трансфер отражает
древний (и все еще актуальный у нас) обряд жертвенного возлияния, когда состояние
самозабвенно-высокой открытости миру (а пение и есть такая открытость)
опосредовалось унизительной утратой собственного благообразия. Как на индивидуальном,
так и на национально-историческом уровне.
Этот
наш парадокс и поет Кибиров - посредством перепевания известных наших песен.
Хвала - не хвала, а грубый монолит советско-постсоветского массового
сознания превращается-таки в тонкую материю лирического стиха - в
печальное и проникновенное сочувствие всем нам без исключения.
Кибиров - последний поэт нашей массовой песни. Одновременно
первый и едва ли не единственный. Ведь поэтов-песенников, давших Кибирову
исходный материал, поэтами можно считать лишь с натяжкой и в исключительных
случаях. Скорее предшественники Кибирова - композиторы; недаром поэт
обращается к песням, популярность которых обусловлена не столько яркостью текстов,
сколько мелодическими находками. Кибиров цитирует в общем-то не столько
слова песен, сколько мелодии.
И кто знает:
может быть, личное лирическое переосмысление наследия великой и абсурдной
песенной литургии откроет в нашей культуре новую и органичную возможность
свободного дыхания? Не петь-то человек не может.
Наше
будущее будет!
Наше прошлое прошло.
Наше будущее будет!
Наше прошлое прошло!
(из Послесловия к книге
Тимура Кибирова "Общие места")
|