Журнальный зал

Русский
толстый журнал как эстетический феномен

Опубликовано в журнале: Арион 1994, 2

В расширенном сердце

Вступительное слово Владимира Бибихина

Документ без названия

 

Ольга Седакова. Стихи.
Москва, издательство «Гнозис» и «Carte Blanche», 1994.

Ольга Седакова не вписывается ни в одну из форм нынешней жизни, как ни в одну из форм прошлой тоже не вписывалась, ни учрежденческую, ни общественную, ни маргинальную. Она окружена друзьями, но у нее нет ни одной «связи». Ни с прежней, ни с теперешней писательской и поэтической элитой она не имела и не имеет ничего общего, и писательским союзам до сих пор как-то не приходило в голову пригласить и принять ее, сделавшую и делающую для русской поэзии, для русской словесности много, не больше ли всех других в два последних десятилетия. Она у всех, у писателей в том числе, на виду и неприметна; ее все читали и никто не прочел; ее все знают и никто не знает ей цену.

Удивительное присутствие! Неразгаданное; открытое и неброское; большое и неопределимое; признанное и не узнанное; замеченное (приглашения отовсюду, парижская премия, внесение в ежегодник выдающихся личностей) и отодвинутое деловым миром.

Робкая и строгая в своей заслуженной свободе, поэзия знает тайну, которая делает так, что она повертывается к миру лицом внимательной приветливости независимо от того, каким лицом к ней повернулся мир. Так ей внушено тем, что она увидела и видеть не перестает.
Попробуем читать Ольгу Александровну Седакову.

Эпиграфом к одной из своих книг она взяла строку из Пушкина: «И тайные стихи обдумывать люблю». Тайные стихи — конечно, не спрятанные; они, наоборот, у всех на виду, именно этим от всех утаены. Так Анна Ахматова соглашается: «Но сознаюсь, что применила Симпатические чернила...» Страница, записанная симпатическими чернилами, имеет на себе текст для вида; его видно, но не в нем дело, а в другом, который проявится, если суметь его вывести наружу. Химией, чтобы проявить симпатические чернила, мы располагаем? Я — нет. В тайну проникнуть умею? Нет. А вы?
Мы, вы и я, имеем на руках то, что видно. Мы можем только надеяться, что хотя бы догадаемся, как нам быть, чтобы при условии настойчивости со временем приблизиться к той тайне. Это трудно? Наверное. Поэт тратит всю жизнь для своей тайны.

Ты развернешься в расширенном сердце страданья,
дикий шиповник,
о,
ранящий сад мирозданья!

Дикий шиповник и белый, белее любого.
Тот, кто тебя назовет, переспорит Иова.

Я же молчу, исчезая в уме из любимого взгляда,
глаз не спуская
и рук не снимая с ограды.

Дикий шиповник
идет, как садовник суровый,
не знающий страха,
с розой пунцовой,
со спрятанной раной участья под дикой рубахой.
(«Дикий шиповник»)

Оттого, что стихи тайные, они не становятся отгороженными, наоборот: их тайна дает им развернуться, как дикому шиповнику. Он развертывается не всегда и не обязательно, а в расширенном сердце.

Владимир Бибихин

ОЛЬГА СЕДАКОВА

ПЕНИЕ

              Заре Александровне Долухановой

Если воздух внести на руках, как ребенка грудного,
в зацветающий куст, к недающимся розам, к сурово
отвечающим веткам,
клянусь, мы увидеть должны
этот голос порфирный, глубокую кровь тишины,
этот свет, принимающий схиму, и в образе ветхом
оживляющий кровь, и живущий по гибнущим веткам
горных роз, выбегающих из-за камней,
и, как к горю, привычных к свободе своей.

Что, не снится ли нам эта тьма, этот куст остролистый,
разговоры огня над паденьем реки каменистой...

— Так быстры мои воды, что ты не найдешь отраженья,
сколько в них ни гляди: даже тьмы драгоценной растенье
в них не кажется тьмой — об одном она только и стонет:
Кто же, кто нас поднимет, когда нас и небо уронит?
Кто безумного счастья, бессмертного счастья угрозу —
кто же кровь остановит ребенку, сорвавшему розу?
Кто пораненный воздух губами целебными ловит? —
так быстры эти воды,
что никто его не остановит...

Так быстры эти воды, что свет в них не кажется светом,
и кружится дыханье, и мы забываем об этом,
и еще повторяем,
минуя воздушные арки,
разговоры огня
над рекой, уносящей подарки.


* * *
Медленно будем идти и внимательно слушать.
Палка в землю стучит,
как в темные окна
дома, где рано ложатся:
эй, кто там живой, отоприте!
и, вздыхая, земля отвечает:
кто там,
кто там...


СТАТУЭТКА СЛОНА

            З.Плавинской

На востоке души, где-то возле блаженных Аравий,
в турмалиновых гнездах, откуда птенцов воровали,

и летающих рыб, и драконов на заячьих лапах,
и больших изречений всегда наркотический запах,

мы, должно быть, бываем тем деревом прочным и чистым,
темной люлькой для образов, снящихся змеям пятнистым.

— О, ты будешь слоном! — говорит ему мастер голодный...
Ибо тяжесть земная выходит из клетки народной.

Золотые бока и надбровные царские шишки...
Ибо тяжесть земная с дозорной спускается вышки.

Каждый образ хорош. Только слон поправляет ограды...
Это тяжесть земная, вздыхая, уходит из сада...

Как же хочется быть драгоценным и тихим созданьем,
чтоб его захватили, простясь со своим мирозданьем!

Каждый образ хорош, каждый облик похож на ресницы, увлажненные сном. Каждый знает, кому поклониться...

И не все ли равно — рассыпаться, как облако пыли,
или резать слонов и следить, чтоб они говорили.


КУЗНЕЧИК И СВЕРЧОК

                      The poetry of Earth is never dead
                                                     John Keats

Поэзия земли не умирает.
И здесь, на Севере, когда повалит снег,
кузнечик замолчит. А вьюга заиграет
и забренчит сверчок, ослепший человек.
Но ум его проворен, как рапира.
Всегда настроена его сухая лира,
натянут влажный волосок.
Среди невидимого пира —
он тоже гость, он Демодок.
И словно целый луг забрался на шесток.

Поэзия земли не так богата:
ребенок малый да старик худой,
кузнечик и сверчок откуда-то куда-то
бредут по лестнице одной —
и путь огромен, как заплата
на всей прорехе слуховой.
Гремя сердечками пустыми,
там ножницами завитыми
все щелкают над гривами златыми
коней нездешних, молодых —
и в пустоту стучат сравненья их.

Но хватит и того, кто в трубах завывает,
кто бледные глаза из вьюги поднимает,
кто луг обходит на заре
и серебро свое теряет —
и все находит в их последнем серебре.
Поэзия земли не умирает,
но если знает, что умрет,
челнок надежный выбирает,
бросает весла и плывет —
и что бы дальше ни случилось,
надежда рухнула вполне
и потому не разучилась
летать по слуховой волне.
Скажи мне, что под небесами
любезнее любимым небесам,
чем плыть с открытыми глазами
на дне, как раненый Тристан?..

Поэзия земли — отважнейшая скука.
На наковаленках таинственного звука
кузнечик и сверчок сковали океан.


ПЯТЫЕ СТАНСЫ
DE ARTE РОЕTIСА

1

Большая вещь — сама себе приют.
Глубокий скит или широкий пруд,
таинственная рыба в глубине
и праведник, о невечернем дне
читающий урочные Часы.
Она сама — сосуд своей красы.

2

Как в раковине ходит океан —
сердечный клапан времени, капкан
на мягких лапах, чудище в мешке,
сокровище в снотворном порошке —
так в разум мой, в его скрипучий дом
она идет с волшебным фонарем...

3

Не правда ли, минувшая строфа
как будто перегружена? Лафа
тому, кто наяву бывал влеком
всех образов сребристым косяком,
несущим нас на острых плавниках
туда, где мы и все, что с нами, — прах.

4

Я только в скобках замечаю: свет —
достаточно таинственный предмет,
чтоб говорить Бог ведает о чем,
чтоб речь, как пыль, пронзенная лучом,
крутилась мелко, путано, едва...
Но значила — прозрачность вещества.

5

Большая вещь — сама себе приют.
Там скачут звери и птенцы клюют
свой музыкальный корм. Но по пятам
за днем приходит ночь. И тот, кто там,
откладывает труд: он видит рост
магнитящих и слезотворных звезд.

6

И странно: как состарились глаза!
Им видно то, чего глядеть нельзя,
и прочее не видно. Так из рук,
бывает, чашка выпадет. Мой друг,
что мы как жизнь хранили, пропадет —
и незнакомое звездой взойдет...

7

Поэзия, мне кажется, для всех
тебя растят, как в Сербии орех
у монастырских стен, где ковш и мед,
колодец и небесный ледоход, —
и хоть на миг, а видит мирянин
свой ветхий век, как шорох вешних льдин...

8

— О, это все: и что я пропадал,
и что мой разум ныл и голодал,
как мышь в холодном погребе, болел,
что никого никто не пожалел —
все двинулось, от счастья очумев,
как «все пройдет», горациев припев...

9

Минуту, жизнь, зачем тебе спешить?
Еще успеешь ты мне рот зашить
железной ниткой. Смилуйся, позволь
раз или два испробовать пароль:
«Большая вещь — сама себе приют»,
она споет, когда нас отпоют —

10

и, говорят, прекрасней. Но теперь
полуденной красы ночная дверь
раскрыта настежь; глубоко в горах
огонь созвездий, ангел и монах,
при собственной свече из глубины
вычитывает образы вины...

11

Большая вещь — утрата из утрат.
Скажу ли? взгляд в медиоланский сад:
приструнен слух; на опытных струнах
играет страх; одушевленный прах,
как бабочка, глядит свою свечу:
— Я не хочу быть тем, что я хочу! —

12

И будущее катится с трудом
в огромный дом, секретный водоем...

 

Версия для печати